одежде с ирландской борзой или верхом в доспехах и в каске с султаном победителя при Мюльберге[19]. Карл наградил художника титулом рыцаря Золотой шпоры, сделал его графом Латеранским и графом императорской консистории. В письмах к Тициану Карл V раскрывает причину столь щедрой благодарности: «Ваш талант художника и ваше умение писать с натуры представляются нам столь великими, что вы заслуживаете быть названным Апеллесом[20] наших дней. Как и наши предшественники Александр Великий и Август, пожелавшие быть изображенными лучшими мастерами своего времени — Александр Великий Апеллесом, Август — иными, — мы избрали в качестве портретиста вас, и вы так ярко проявили свой гений, что нам показалось уместным воздать вам императорские почести в знак нашего восхищения вами и в память грядущим поколениям». Гений живописи несколько раз встречался с гением-монархом в Аугсбурге.
— И в Болонье тоже, — закончил рассказ Виргилий, глубоко взволнованный мыслью о том, как могли протекать эти встречи. — Император заявился однажды нежданным гостем прямо в мастерскую Тициана.
— Неужели? — вырвалось у Пьера.
— Карл желал доказать Тициану, что восхищается им. Вот он и заявился инкогнито, когда его не ждали. Увидев идущего к нему самого могущественного в Европе, а то и в мире монарха, Тициан остолбенел и выронил кисть…
Рассказ Виргилия был таким живым, что Пьер, увлекшись вслед за другом, принялся изображать описываемую сцену. Напялив на голову отыскавшуюся в гардеробной корону, он важно и размеренно — ну, словом, по-императорски — вышагивал перед другом. Тогда уж и Виргилий перевоплотился в художника и завладел кистью, чтобы затем с возгласом «Ах!» выронить ее из рук.
И до того, как маэстро успел хотя бы пошевелиться, Карл наклонился и поднял с пола бесценный предмет.
Встав на одно колено, Пьер вручил Виргилию кисть.
— Ясное дело, Вечеллио не знал, как скрыть свое замешательство перед столь необычным выражением почитания. И чтобы помочь ему прийти в себя, император объявил: «Тициан достоин того, чтобы ему услужил Цезарь: коронованных много, а Тициан один». — И словно это была финальная реплика спектакля, друзья стали аплодировать друг другу и раскланиваться.
Но стоило им выйти из роли, как волшебное воодушевление, увлекшее их на воображаемые подмостки, улетучилось, и им вновь стало неуютно в мастерской покойника. Они не спеша вошли в зал, где размещались полотна.
Гигантский кусок сукна закрывал прислоненное к стене полотно внушительных размеров. Оно было почти квадратным, со стороной метра в три с половиной. С двух сторон ухватившись за сукно, они хотели было его стянуть, но что-то их удержало: имели ли они право? Обоим закралась в голову мысль о святотатстве. Но по некотором размышлении они отринули эту мысль, да и любопытство взяло верх. Резким движением они сорвали ткань с полотна.
И не смогли сдержать возгласов удивления. То, что предстало их взорам, иначе как грандиозным назвать было нельзя. Это была «Пьета»[21]. Тяжеловесная арка античной формы служила обрамлением для сцены, в центре которой находилась Мария, поддерживающая безжизненное тело своего сына. Полотно не было закончено. Но какое это имело значение?
Детали, краски — все было подчинено единой цели: созданию атмосферы трагедии, безысходности. Полное отчаяния лицо Магдалины в окружении жутких львиных голов, служащих цоколями для изваяний по бокам, истощенное и трясущееся в судороге тело Никодима, вазы, из которых вырывалось темное пламя, восковое тело мертвого Иисуса, устрашающий Моисей — все возвещало о боли, горе, тревоге. Краски — и те были участниками трагедии: разгул черного и рыжего цветов, бурого и сиены. Созданная на полотне атмосфера, излучаемый им свет свидетельствовали о свершившейся насильственной смерти.
— Господи, да ведь он писал это, чувствуя близкую смерть. Сколько боли! Как велико отчаяние! — прошептал Пьер.
Виргилий отошел на некоторое расстояние, чтобы лучше разглядеть полотно, а возможно — и для того, чтобы не поддаваться его угнетающему воздействию.
— Отчаяние, говоришь? — сглотнув, переспросил он. — Не знаю. В сущности, крестный путь Христа — залог его воскресения. Взгляни, как безмятежно лицо Марии, в каких теплых тонах написан Никодим. Не кажется ли тебе, что этот молитвенно преклонивший перед Христом колена человек похож на Тициана? Та же белая борода, та же почтенная плешь. Пьер, да ведь это последний автопортрет великого мастера!
— Без всякого сомнения, — отозвался тот.
В отличие от Виргилия он приблизился к самому подножию «Пьеты». Провел ладонью по полотну, на котором виднелись следы кисти и пальцев автора. Поверхность была густой, неровной, шершавой. Он провел пальцами по лицу Никодима, по телу Христа. Вдруг замер и словно завороженный вздрогнул.
— Небо! Да ведь эти зеленоватые тени на животе Спасителя — отметины чумы! Когда я тебе говорил, что он писал это, чуя конец…
В этот момент за спиной друзей послышались торопливые шаги. На пороге мастерской стоял отец Доменего Томазини с покрасневшим, потным лицом.
— Вот вы где! А я искал вас возле маэстро. Забеспокоился было, но в душе знал, что вы не можете покинуть его.
Продолжая говорить, он в свою очередь приблизился к «Пьете», затмившей его своим черным свечением.
— Так вот оно, полотно, о котором толковали братья… Заалтарная картина, предназначенная для одной из часовен Францисканской церкви. Как раз над той плитой, под которой он просил похоронить его. Братья говорили, что она осталась незаконченной.
— Похоронят ли Тициана там, где он желал? — спросил Виргилий, памятуя последнюю волю покойного.
— Дело в том, что переговоры между францисканскими монахами и маэстро не были доведены до конца, — стал объяснять отец Доменего. — Насколько я понял, существовало разногласие по поводу часовни, где должна висеть «Пьета». Кажется, он рассчитывал на часовню Христа, но настоятель, с которым я только что беседовал, был в растерянности. Он склоняется к часовне Распятия. Похороны должны состояться уже завтра, поскольку из-за чумы медлить нельзя.
— Но… как же «Пьета»? — воскликнул Виргилий, удрученный тем, что францисканцы могут отвергнуть подобный шедевр.
— Сперва нужно, чтобы кто-то другой завершил труд маэстро, — твердо ответил отец Доменего.
Он помог им завесить полотно. Затем все трое покинули мастерскую. Во внутреннем дворике они еще поговорили о художнике, о его похоронах, о чуме, об ужасе, в который она ввергла Венецию. Пришло время решать, что делать дальше.
— Я останусь с покойным, — предложил священник. — Вы можете идти домой. Правда, я ума не приложу, к кому обратиться с просьбой известить его сыновей: Помпонио и Горацио. Может, вы согласились бы…
— Охотно, — поспешил ответить Виргилий.
Ему вдруг пришло в голову, что можно воспользоваться знакомством с сыновьями, чтобы расспросить их о полотнах отца, и в частности — тех, на которых представлены сцены убийств.
— Где нам найти их?
— Вспомни, перед своей кончиной маэстро сказал нам, что Горацио отправлен в лазарет.
— А его брат, избравший церковную стезю, укрылся в одном из монастырей, — добавил Доменего Томазини. — Я объясню вам, как туда добраться. Можете сослаться на меня. Но предупреждаю: Помпонио Вечеллио никогда не казался мне самым милым человеком на свете. Вялый, трусливый, ленивый. Бог свидетель, я не люблю плохо отзываться о ближних, но он частенько ставил отца в затруднительное положение. Да и служение Церкви он избрал не по призванию. Однако все это не причина, чтобы не поставить его в известность о скорбном событии.
Рассказывая о старшем из сыновей Тициана, священник носком туфли чертил на земле план, как добраться до монастыря. После чего попрощался с молодыми людьми и встал у изголовья усопшего.
Первая часть поручения заняла немного времени и была не так тяжела, как представлялось вначале.