– Вот как… ну хорошо, спасибо.
Обратную дорогу они молчали, обостренно и неловко чувствуя присутствие друг друга рядом, и лишь однажды, когда машину тряхнуло на выбоине и Аленка невольно прижалась плечом к плечу Брюханова, беспомощно глянула на него и увидела его глаза, она поняла, что скажи она сейчас хоть слово, одно- единственное слово, и весь этот кошмар тотчас кончится. Но она не могла сказать именно этого слова, хотя хотела этого, как никогда раньше ничего не хотела; она знала, что именно в этот момент он бы все забыл, но она не имела на это права. Побледнев, стиснув зубы, забившись от него подальше, она молчала; она знала сейчас, что и сам он понимал, что скажи он слово, и она осталась бы с ним, но и он не мог этого сделать. Она ничего не видела впереди; когда машина остановилась, она ощупью нашла ручку и, все еще боясь, что не выдержит, торопливо толкнула дверцу, с облегчением выскочила на неровный, обмерзлый тротуар. Какую-то долю секунды она еще ждала, что знакомый голос окликнет ее, и боялась этого.
– Ну, Тихон, прощай, – заторопилась она, придерживая дверцу, она чувствовала, что и слова ее, и тон – все глупо, все не к моменту, и с какой-то судорожно вспыхнувшей болью и нежностью попыталась разглядеть в полумраке машины лицо Брюханова, ничего не увидела и, затягивая шарф, быстро пошла, почти побежала по тротуару, а Брюханов подождал немного и тоже тронул, резко развернулся и долго кружил по городу. Ему не хотелось домой, оставив машину, он пошел бродить путаными улочками вдоль Крепостной стены; пропархивал редкий снежок, покалывал лицо, деревья и тротуары были в густой изморози. В небе густо пошли тучи, и поднявшаяся над городом луна то появлялась, то пропадала в их рваных просветах, и скоро он совсем промерз. Домой он вернулся поздно, открыл дверь своим ключом, стараясь не шуметь, но едва щелкнул в коридоре выключателем, широкое лицо Тимофеевны тотчас появилось перед ним. Было видно, что она еще не ложилась и была чем-то встревожена, хотя пыталась скрыть это зевотой.
– Ну что тут у нас, Тимофеевна? – спросил Брюханов. – Ксеня что?
– Спит, что ей, – отозвалась Тимофеевна, опять истово зевнув, и мелкими привычными движениями несколько раз обмахнула крестом себе рот. – Поела и спит, ей что, она еще ангел божий, ваших окаянных грехов ей не понять… Ужинать-то собирать?
– Спасибо, не надо. Спокойной ночи, Тимофеевна.
Повесив пальто, Брюханов пошел к себе; Тимофеевна решительно двинулась следом.
– Ты бы поел, ног не потянешь, – говорила она на ходу, но Брюханов уже видел, что главный разговор впереди, что его не избежать.
– Так уж и быть, что тебе, Тимофеевна, выкладывай, – сказал он, опускаясь в кресло и закуривая. – Что там у тебя? Садись, садись… Чего не спится?
– Что спать-то? Так все на свете проспишь, – все так же охая и зевая, Тимофеевна опустилась в кресло, устраиваясь удобнее, явно надолго, и Брюханов невольно улыбнулся, хотя ему хотелось поскорее остаться одному и лечь.
– Тихон Иванович, а Тихон Иванович, может, и не надо в эту Москву мне-то, старой калоше? – спросила Тимофеевна. – Поглядят там и скажут: тоже, гляди, старая карга, прикатила…
– Вот несносная мука с тобой, Тимофеевна, право… опять все сначала. – Брюханов страдальчески сморщился. – Только всем и дел до тебя! Да мы с тобой раз десять об этом говорили, все уже, кажется, решили-перерешили…
– Говорили, – согласилась Тимофеевна. – Разговоры разговорами, а думка думкой… Ты ее гонишь, а она с другого боку… Старая я, поди, куда уж мне в эту Москву-то…
– Да какая ты старая! – возмутился Брюханов. – Вот Ксеню в институт проводишь, тогда и о старости подумаем.
– Ох! О-ох! – сказала Тимофеевна сокрушенно. – Боюсь, боюсь… Там, говорят, дух тяжелый… одна хмарь, так, говорят, и давит, так и давит…
– Такой же климат, как здесь. Ну что ты все придумываешь-то? Иди спать, Тимофеевна.
– Ох, – опять беспокойно вздохнула Тимофеевна, – улестишь старуху, с места стронешь, а там, гляди, и приведешь стрекозу какую… А она эту старуху из дому в шею-тоо, в шею! Известно, какие бабы бодливые после войны пошли. Иди, скажет, старая, откуда пришла… И что я тогда в этой Москве то? В речку головой? А там, может, и речек-то нету, утопиться негде… Назад ведь хоронить не повезешь? А там, в этой Москве, сказывают, земли-то свободной для простых покойников не осталось совсем, уж если только генерал! А других в печке сжигают и в баночке отдают назад родным, а у меня родных-то не осталось, всех в войну схоронила…
– Глупости ты мелешь, Тимофеевна, – уже всерьез раздосадовался Брюханов. – Какая стрекоза? Какая баночка? Я же тебя просил…
– Ладно, знаем мы эти думки… А что же ты, так бобылем и проживешь? – стояла на своем Тимофеевна. – Знаем мы вас, мужиков-то… Тоже на свете пожила, повидала… знаем…
Разговор на эту тему был не первый и не последний, и Брюханов смирился: Тимофеевна, хочет он того или нет, все равно выскажет наболевшее, и поэтому он попросил ее согреть чаю, и Тимофеевна сразу оживилась. Неторопливый разговор за чаем она любила больше всего на свете и могла провести за ним весь вечер; Брюханов отошел несколько душой, наблюдая за ее воодушевленными хлопотами, хотя пить чай и по-домашнему разговаривать им так и не пришлось. Тимофеевна, натомившаяся в одиночестве и жаждавшая душевной беседы, внеся кипящий чайник и ставя его на стол, простодушно спросила:
– Что, Тихон Иванович, правду, что ли, по радио говорили? Сталин-то вроде захворал, вроде помирать собрался…
– Что ты мелешь? – привстал Брюханов, вначале пропустивший слова старухи мимо ушей. – Как помирать?
– С луны свалился ты, что ли, не знаешь? – изумилась Тимофеевна. – Да как собрался… как все люди, так и он. Постой, постой, куда это ты?/
Брюханов бросился к телефону, и Тимофеевна, раз и другой постаравшись его отвлечь, только горестно всплеснула руками; хозяин, до этого покладистый и тихий, помрачнел и все, не отрываясь, что то бубнил в телефон.
16