полушубок-то да сюда!
– Ты погоди, Михайла, ты по порядку, – остановил его Захар. – Что это так запузырилось кругом моей персоны? Чего надо-то?
– Да ты что, дядька Захар? – в наступавших легких сумерках глаза Михайлы замерцали изумлением; молод еще был мужик, и Захар, отметив это про себя, чуть нахмурился. – В самом деле не знаешь, что ль? Колька твой круг земли-то вот уже какой срок волчком крутится, какую-то мудреную штуковину промышляет. Ты что молчишь, дядька Захар?
– Вон оно какая потеха, – тяжело удивился Захар, чувствуя враз засаднившее сердце, бросая папиросу и тут же торопливо вытаскивая из пачки новую; Михайла поднес ему в сжатых ладонях защищенную от ветра спичку.
– Ну, Николай, может, и летает, а я кому с такой спешкой понадобился? – спросил Захар. – Летает… Может, зря все это, лучше о другом бы подумали по-хозяйски… Вон пол-России бурьяном взялось. Что ни село, то половина с заколоченными ставнями. Чего там, в небе-то, забыли? Летят, летят… Зачем?
– Как зачем? – растерялся Михайла. – Он, твой чертяка, герой на весь мир, а ты, дядька Захар, что, никаких касательств к нему не имеешь?
– А какие касательства? – угрюмо и недовольно спросил Захар. – Он летает, а я с какой стороны?
– Да ведь ты и есть отец родной! – еще больше изумился Михайла. – Без тебя его не было бы…
– Другого бы нашли, – проворчал Захар. – Тоже мне, геройство, чего-чего, а детей делать любой дурак горазд. Небось неправда… С какой стати Николай-то мой летает? Он по ученой части, а там все больше военные…
– Твой, твой Колька-то! – перебил его Михайла, возбужденный тем, что Николай Дерюгин, летавший сейчас черт знает в каких невообразимых далях, все-таки хоть неблизкая, да все ж таки родня ему, Михайле; он сейчас не понимал Захара и не мог понять, и даже был откровенно раздосадован поведением старика, его каким-то невероятным недовольством и мрачностью. «Ну, зверюка!» – ахал про себя Михайла, присматриваясь к Захару, а тот сопел, горбился, жадно, глубоко вдыхая табачный дым, затем опять повернулся в сторону реки, застыл. В синих вечерних сумерках середина реки ползла и шевелилась как живая; отдельные льдины с уханьем и треском выскакивали из общей массы торчком, рушились обратно; лед взламывался все ближе к берегам, и Захар редко помаргивал, глядя на ожившую реку, но видел он не тронувшийся, ползущий сплошной лентой лед и даже не противоположный, низкий берег, казалось, тоже шевелившийся. Была та минута, когда Захару не хотелось никого видеть рядом; это была, разумеется, радость, но радость настолько тягучая, непонятная, что ему с трудом удавалось удерживать в себе загустевший крик, но Захар, впрочем, не думал о своих ощущениях или чувствованиях. «Молодец, меньшун! Молодец, Колька! Молодец, Николай Дерюгин!» – говорил, вернее, думал он, почудилось ему на какое-то мгновение, что это он сам мчится сквозь метель и бурю; он словно сбросил с себя тяжесть лет и опять был молод, неутомим, здоров, но в то же время от этого душевного напряжения кольнуло у самого сердца, и боль тотчас разрослась, разбухла в груди тяжелым комом, и он еще больше выпрямился, боясь шевельнуться. «Ну, конец, что ли?» – спросил он почти спокойно, с пугающей ясностью; все было понятно и оттого не страшно. Он подождал, боль потихоньку отпускала, и скоро дальний берег, теперь уже почти совсем скрытый в предвечерней мгле, проступил ясно – Захар опять увидел непрерывно движущуюся ленту реки и услышал веселый, звонкий грохот ледохода.
– Дядька Захар, – тревожно спросил Михайла, – ты что?
– Ничего, Михайла, – отозвался он глухо. – Проскочило…
– А я даже испугался, – обрадовался Михайла. – Стоишь, вроде столбом закаменел. Что, дядька Захар, сердце, что ль, зашлось?
– Оно самое, видать, будь ты неладно, – признался Захар. – Ходишь-ходишь, вроде ничего, а потом и хватает, окаянное. Враз тебя стиснет, хоть караул кричи.
– Ну, пойдем, дядька Захар, пойдем. Хоть отдохнешь маленько с дороги-то, – заторопился Михайла. – Чую, недолго тебе тут быть, повлекут тебя ввысь…
– Какая там высь? – недовольно глянул на него Захар. – Пошли…
– Давай, мешок поднесу…
– Не мельтеши, Михайла, сам справлюсь, не умираю пока…
Михайла привел гостя в дом, прямо к накрытому уже столу, и вся семья, двое детей, белоголовый мальчик лет тринадцати и девочка лет десяти с прозрачными, смешливыми глазами, сама хозяйка, молодая полноватая баба, дожидались ужина; Захара повели за ситцевую занавеску вымыть руки, затем с оживлением усадили в переднем углу; в другой комнате вовсю трудился телевизор, и Михайла послал сына уменьшить звук; тот быстро вернулся на свое место и стал быстро есть, все время украдкой поглядывая на Захара.
Михайла налил в стаканы водки, гостю, себе и жене, придвинул поближе закуску – соленые рыжики, разваренную курятину, холодец.
– Ну, дядька Захар, с великим тебя праздником! – сказал, высоко подняв стакан, Михайла. – Кто бы мог надумать, твой сын Колька под самые звезды взметнулся! Только во сне и может приблазниться! Про фамилию Дерюгиных весь мир узнал!
– Выпьем, Михайла, ладно, – согласился Захар. – Сегодня и вправду особый, видать, день… Будьте здоровы…
– Страсть, высь-то какая, – хозяйка хотела перекреститься, но Михайла строго поглядел на нее, и она опустила руку.
– То-то и оно, – сказал Михайла, и все, помедлив, выпили. Захар вытер усы тыльной стороной ладони, взял кусочек хлеба, отломил, густо посыпая солью и бросил в рот; в тот же момент под окнами послышалось тарахтение мотоцикла, и скоро в дом вошли двое; хозяин поднялся им навстречу.
– Здравствуйте, Емельян Петрович. Проходите, как раз к ужину, – радушно приглашал он. – Хозяйка…
– Спасибо, – отозвался мужчина пониже, останавливая Михаилу, – рассиживаться недосуг, мы вот с товарищем из района к твоему гостю. Здравствуйте, Захар Тарасович.