Я был почти уверен, что он меня не услышит – за дверью слабо жужжало печатающее устройство компьютера. Но звук исчез, а еще через мгновение мистер Эванс недоуменно смотрел на меня:
– Вы уходите?
Я кивнул.
– Жаль… – Он беспомощно улыбнулся. – Честно говоря… Тимми вчера так здорово развеселился, когда играл с Дэйвом.
– Пусть и дальше играют.
Он понял. И кивнул – не соглашаясь, а скорее с благодарностью. Потом вдруг шагнул ко мне и взял за руку.
– Скажи, если, конечно, тебя не задевает мое любопытство. Ты тот самый мальчишка, который однажды довел до конца синтез ПКФ?
– Я принимаю ваше обращение применительно к биовозрасту. – Я попытался улыбнуться. – Да, тот самый.
Он кивнул, ничего больше не спрашивая.
– Это очень трудно, – тихо сказал я. – Понимаете, человеческий мозг не рассчитан на то, что со мной сделали. Ему не хватает каналов восприятия. Ну он и выкручивается как может, превращает запахи в свет, звук… Иногда в боль. Очень больно, честное слово. А если просто лишить меня обоняния – я ослепну и оглохну. Все слишком тесно связано…
– Я верю.
Он ни о чем не просил. И от этого было еще тяжелей.
– Я вернусь в Веллесбергский Центр, – торопливо сказал я. Мне показалось, что он уже готов уйти. – Я тогда был младше, чем Тимми. А сейчас, наверное, выдержу… Ведь все равно, что бы я ни делал, моя дорога туда. И с нее не свернуть, я понимаю.
– Тебе очень трудно?
Я молча кивнул и спросил сам:
– Тимми выдержит год?
– Да. А почему год?
– Не знаю. Просто думаю, что за год успею. Игорь не сможет, никогда не сможет работать так, как вы, – в миллионную долю. Только не обижайтесь…
– Я не обижаюсь.
– У него характер такой. Ему надо быть или первым, или хотя бы в первом ряду. Если он не найдет своей дороги, то так всю жизнь и останется роддером. Лучшим роддером в мире. И многим задурит головы, не со зла, а так… Но это не нужно, роддеры ведь не форма протеста и не поиск нового пути. Мы – боль. Форма боли в середине двадцать первого века. Такие, как я, у которых боль внутри, и такие, как Игорь. Середина, не желающая ею оставаться. А я все верю, что помогу ему найти свое место.
Мистер Эванс посмотрел мне в глаза:
– Теперь я знаю, что ты вернешься в Центр.
Я улыбнулся и сделал шаг к спальне. Попросил:
– Потушите на пять минут свет. Пусть Игорь думает, что мы уходим как настоящие роддеры – не прощаясь, тайком.
Мистер Эванс улыбнулся. У него была красивая улыбка, сильная и добрая. Знаю, что про улыбки так не говорят, но мне она виделась именно такой.
– Ветра в лицо, роддер, – сказал он.
Я кивнул. И подумал, что иногда не нужно даже логем, чтобы понять друг друга.
…Мы шли на восток, и солнце медленно выкатывалось нам навстречу. Игорь насвистывал какую-то мелодию. Сумка с продуктами и всякой полезной мелочью болталась у него на плече.
– Не обижаешься, что я решил оставить Рыжика? – спросил он меня, когда дом скрылся из глаз.
Я покачал головой. И вдруг почувствовал, как невидимые пальцы крепко сжали мою ладонь. Там, в комнатке на втором этаже, проснулся Тимми.
Я улыбнулся. И пожал протянутую через холодное утро руку.
Мой папа – антибиотик
Сквозь сон я услышал, как снижается флаер. Тонкое, угасающее пение плазменных моторов, шорох ветра, путающегося в плоскостях. Окно в сад было открыто, а посадочная площадка у нас совсем рядом с домом. Папа давно грозится перетащить керамические плитки, которыми выложен пятиметровый посадочный круг, подальше в сад. Но делать этого, наверное, не собирается. Если уж ему понадобится сесть бесшумно, то он приземлится с отключенными двигателями. Этого делать нельзя, слишком опасно и сложно, но папа на такие мелочи не обращает внимания.
Дело в том, что мой папа – антибиотик.
Не открывая глаз, я сел на кровати и пошарил рукой по стулу, где была сложена одежда, но передумал и побрел к двери прямо в пижаме. Ноги путались в длинном теплом ворсе ковра, но я нарочно старался не отрывать их от пола. Мне очень нравится этот толстенный мягкий ковер, на котором можно кувыркаться, прыгать и делать все, что угодно, не рискуя сломать себе шею.
За окном глухо стукнули посадочные стойки флаера. Сквозь веки просочился тускло-красный свет тормозного выхлопа.
По-прежнему не открывая глаз, я распахнул дверь, начал спускаться по лестнице. Если папа приземлился «громко», значит, он хочет, чтобы я знал – он вернулся. Но и я хочу показать, что знаю это.
Шаг, еще шаг. Некрашеные деревянные ступени приятно холодят ноги. Не мертвой стылостью металла, не равнодушным ледяным ознобом камня, а живой, ласковой прохладой дерева. По-моему, настоящий дом обязательно должен быть деревянным. Иначе это не дом, а крепость. Укрытие от непогоды…
Шаг, еще шаг… Я сошел с последней ступеньки, встал на гладкий паркет холла. Забавно определять свое положение по состоянию пола. Шаг, еще шаг. Я уткнулся лицом во что-то твердое и гладкое, как сталь; скользкое и упругое, как рыбья чешуя; теплое, как человеческая кожа.
– Гуляешь во сне?
Отцовская рука взъерошила мне волосы. Я уставился в темноту, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. Ну конечно, папа вошел в дом, не зажигая света.
– Включить свет, – обиженно сказал я, пытаясь увернуться от отцовской ладони.
По углам холла начали разгораться желто-оранжевые светильники. Темнота сжалась, убегая в широкие прямоугольники окон.
Папа улыбаясь смотрел на меня. Он был в десантном комбинезоне, и обтягивающий его тело черно- смоляной биопластик уже начинал светлеть. Приспосабливался к изменившейся обстановке.
– Ты прямо с космодрома? – спросил я, с восхищением глядя на отца. Как обидно, что сейчас ночь и никто из одноклассников его не видит…
Комбинезон казался тонким, наверное, из-за того, что мускулы рельефно выделялись под тканью- хамелеоном. Но это только иллюзия. Биопластик выдерживает температуру в полтысячи градусов и отражает очередь из крупнокалиберного пулемета. Ткань, из которой сделан комбинезон, имеет одностороннюю подвижность. Не знаю, как это устроено, но если дотронуться до комбинезона снаружи – он твердый, словно из металла. А когда надеваешь (папа иногда мне это разрешает) – он совсем мягкий.
– Мы приземлились час назад, – рассеянно ероша мне волосы, сказал папа. – Сдали оружие – и сразу по домам.
– Все в порядке?
Папа подмигнул мне, заговорщицки оглянулся:
– Все более чем в порядке. Болезнь ликвидирована.
Слова были обычными, как всегда. А вот улыбка у папы не получилась. И спецкостюм у него никак не мог успокоиться: поблескивали разбросанные по ткани датчики, мерцала непонятным узором индикаторная панель на левом запястье. По цвету спецкостюм уже ничем не отличался от бледно-голубых обоев. Шагни папа к стене – и его невозможно будет заметить.
– Пап, – чувствуя, как слетает с меня сон, прошептал я. – Трудно пришлось?
Он молча кивнул. И нахмурился – теперь уже абсолютно по-настоящему.