что если за меня готовы отдать его крестьян на Уруп, так отдадут и к абадзехам, заупрямился и решительно объявил, что не отступится от меня, пока принадлежавшие ему крестьяне, или равная их ценности сумма денег, не будут находиться в его руках здесь у абадзехов, между которыми он намерен жить и умереть. Кабардинские абреки находились в чужой стороне, занимая земли, уступленные им абадзехами, посреди которых они составляли отдельные общества, управляемые по их собственным обычаям. Между ними княжеское звание сохраняло свое значение; вольные же абадзехи, имевшие народное правление, не признавали никакой власти кроме определения большинства и мнения своих старшин, уважаемых по силе предания. Поэтому Тамбиев, проживая в ауле Алим-Гирея, своего кровомстителя, мог безнаказанно противиться Аслан-Гирею, терявшему все свое значение перед простым дворянином из рода Дауров, потому что этот последний был абадзех и к тому же имел сильную партию в народе.
Аул Даур-Алим-Гирея лежал среди лесов, между реками Курджипсом и Пшахой. Мы подъехали к нему перед закатом солнца, когда еще можно было хорошо рассмотреть окрестности. Они имели свою живописную сторону. На обширном лугу, отличавшемся свежею зеленью, сгруппировались под тенью высоких ореховых деревьев около двадцати домов, впереди которых красовалась кунахская самого большого размера, обгороженная невысоким колючим плетнем. К северу луг упирался в крутой и глубокий овраг, по которому журчал прозрачный горный ручей. За оврагом находились высоты, покрытые густым лесом; над ними господствовал холм, усеянный могильными камнями, осененными тремя дубами огромной величины. С трех остальных сторон к поляне прилегал высокий лес, над которым синели дальние горы. Скотина возвращалась с пастбища, кое-где показывались женщины, выходившие ей навстречу, перед кунахской сидел кружок абадзехов с трубочками во рту; все вместе представляло вид ненарушимого спокойствия. Алим-Гирей принял нас приветливо, жену и детей Тамбиева отправил к своему семейству, а меня пригласил в кунахскую. Он принадлежал к числу самых добродушных людей, встречаемых мною во время плена, и, кажется, не был в состоянии кого-либо ненавидеть. С русскими он дрался только потому, что с детства привык видеть в этом религиозную обязанность, но дрался без злобы. У себя в доме он не хотел знать во мне ни врага, ни пленного, а только гостя из дальней стороны. В его опрятной кунахской я пользовался первым местом, чистою, мягкою постелью и весьма порядочным столом, пока Тамбиев, прибывший несколько дней спустя, строил дома и приводил в порядок свое хозяйство. И после, когда я уже жил у Тамбиева, Алим-Гирей встречал меня у себя в кунахской всегда с приятною улыбкой, усаживал и непременно угощал чем только мог. Пример Алим-Гирея подействовал на прочих жителей аула, от которых я, кроме одного случая, который расскажу в своем месте, не видал ничего похожего на обиду. К чести горцев могу сказать, что, кроме Тамбиева, подвергавшего меня, из жадности к деньгам, действительно трудно переносимым мучениям, надеясь добиться этим способом своей цели, – все они, не исключая убыхов и шапсугов, нарочно приезжавших, чтоб видеть меня, обращались со мною не только вежливо, но даже старались оказывать услуги, доставлявшие мне некоторое удовольствие в моем тягостном положении. Случалось, они передавали без всякой платы от меня письма на русскую сторону, скрывая их от Тамбиева; привозили мне небольшие посылки с бельем, табаком или другими мелкими вещами. Чаще всего я нуждался в табаке и был тогда вынужден курить противный мне абадзехский табак, делая из него пахитосы с помощью кукурузной соломы. Шапсуг Шмитрипш Ислам, заехав познакомиться со мною, застал меня в одну из подобных минут, не говоря ни слова, съездил на море и привез чрез неделю око хорошего турецкого табаку. Подобных случаев я могу насчитать очень много.
Тамбиев, вечно озабоченный одною мыслью, что я уйду или что меня выкрадут, построил род деревянной башни между своим домом и домами семейства Алим-Гирея, имевшего двух молодых жен. Эта башня имела шесть шагов в квадрате и одну дверь, или окно, – можно назвать как угодно, – поднятую на три фута от земли, через которую человеку едва можно было пролезть. Против дверей было насыпано возвышение для моей постели, а возле него устроен очаг с дымовою трубой. После жизни, не лишенной удобств, в чистой и светлой кунахской Алим-Гирея это темное и сырое помещение, с оковами и при самой скудной пище, показалось мне очень тягостным. Опять я по целым неделям должен был лежать на постели, не имея средств пользоваться прекрасным летним воздухом; иногда отпускали цепь, так что я мог сидеть на высоком пороге дверей, свесив ноги наружу, и смотреть на дальний лес. Солнечные лучи не доходили до меня, потому что дверь была защищена широким навесом. Для того чтобы чужой не подкрался ночью к моей тюрьме, Тамбиев приучил лежать возле дверей принадлежавшую ему очень злую, большую, черную собаку, наводившую страх на весь околоток. Сначала она при моем появлении скалила зубы, ворчала и даже собиралась уцепиться за ноги; но скоро я завел с нею самую тесную дружбу, разумеется, тайным образом, для того чтобы не возбудить подозрительности Тамбиева. Я был не очень сыт, но бедная собака была еще голоднее: тайком я уделял ей что только мог от моего проса, и Хакраз, как ее звали, завидев меня, более не злилась, а только махала хвостом, глядя на меня самыми нежными глазами.
Совершенное бездействие, в котором я проводил весь день, не видя перед собою другого живого существа кроме оборванного караульного, приходившего на ночь, было способно довести меня до помешательства. Передумав обо всех обстоятельствах и случайностях, могущих послужить к моему освобождению, я стал вспоминать прошедшее, думать о будущем и углубляться, наконец, в философские вопросы, заводившие меня иногда так далеко, что я начинал чувствовать необходимость обращаться от вечной думы к какому-нибудь материальному развлечению. Добыв кусочек карандаша, я рисовал на ставне и на строганых столбах все, что приходило на ум; о бумаге нечего было и думать. Животных, цветы и виды черкесы переносили, но не хотели терпеть человеческих фигур, запрещаемых Кораном, и всегда их соскабливали. Суреты, как они их называли, наводили на них суеверный страх... “Откуда берешь ты смелость, – сказал мне однажды Тамбиев, – так сходно изображать человека, созданного по подобию Аллаха?
Души ты не можешь ведь дать твоему изображению. Смотри, когда ты умрешь, на том свете твои суреты отнимут у тебя покой, требуя для себя бессмертной души; а откуда ты ее возьмешь?” Потом я занялся резьбой из кизилового дерева палок, употребляемых черкесами для ходьбы в горах. Это им очень нравилось, и многие просили меня украшать их палки, что мне всегда удавалось, к их удовольствию.
Мое помещение находилось недалеко от домов, занимаемых семейством Алим-Гирея. Женские и детские голоса долетали до меня беспрестанно, но я видел их на первых порах только издали, когда они мелькали мимо моей хижины, сколько можно избегая подходить близко. Строгий закон стыдливости удалял от меня женщин; дети просто боялись гяура, знакомого им только по чудовищным рассказам отцов и матерей. Но это продолжалось недолго; детское любопытство взяло верх над страхом. Смотря на детей Тамбиева, давно привыкших ко мне, абадзехские дети начали подходить поближе, потом одна из девочек решилась влезть в мою башню, и кончилось тем, что мы очень подружились. Женщины, узнав от детей, что во мне нет ничего злого и неприличного, перестали делать большой крюк, обходя мое жилье, и когда не было вблизи черкесов, останавливались разговаривать со мною. В их словах и приемах я всегда замечал много скромности и доброты. Чаще всего меня навещали две молодые девочки: Кучухуж, дочь Алим-Гирея, и ее служанка Хан. Пользуясь каждою свободною минутой, они прибегали ко мне с какими-нибудь детскими рассказами или расспросами, приносили мне яиц, ягод, табаку, приводили за собой других девочек, пели хором абадзехские песни или, видя меня нерасположенным и задумчивым, сидели молча в ожидании от меня ласкового слова. Голубоглазая, белокурая Кучухуж, двенадцати лет, была совершенный ребенок, а Хан, имевшую пятнадцать лет, можно было считать взрослою девушкой. Она была прехорошенькая, живая, стройная девушка, с нежными чертами лица, блестящими черными глазами, столько же смуглая, сколько Кучухуж была бела; ее одевали, воспитывали и холили не как других служанок, ибо готовили ее на продажу туркам, так как она обещала быть красавицей. Хан выказывала всегдашнюю готовность прислуживать мне в чем могла и делала это с такою скромностью, что весьма понятно, если я находил более удовольствия видеть ее перед собою, чем абадзехского мальчика, Накыжа, грязного, дурного и злого, как обезьяна, приставленного ко мне Тамбиевым для услуги и для денного караула. Служил он мне очень плохо, и, если бы не Хан и Кучухуж, я бы оставался по целым дням без глотка воды и без огня, – но караулил хорошо. Издали он не упускал меня из глаз, и я избавлялся от его докучливого присутствия только на то время, когда он уходил в соседние аулы красть съестное, плоды и кур.
Недолго я пользовался удовольствием любоваться хорошенькою Хан. Через три месяца ее увезли продавать. Она зашла проститься со мною перед отъездом. Смех и слезы сменялись на ее лице. Я спросил, чему она рада и о чем плачет.
– Как не радоваться, – отвечала Хан, – я здесь рабыня, не то что Кучухуж, а там, говорят, буду