как на полного идиота. А то еще, гляди, всадил бы пощечину.
Петр Иванович улыбался мягко и дружески.
- Милый Николай Васильевич! В наши дни все так быстро и неостановимо меняется, ничего удивительного. Я, например, еще недавно жил в какой-то дыре в глухомани с беспоповцами, читал раскольничьи книги, совершал их обряды, и вдруг я здесь, в столице - курю дорогие папиросы, пью пиво и разговариваю запросто с сотрудником Третьего отделения. А? Разве не удивительно?
Николай Васильевич кивал уныло, как бы говоря, что он понимает шутку, но от этого ему не легче. Затем Петр Иванович сказал, где и как они будут встречаться, просил соблюдать очень точно назначенные дни и часы, а также обращать внимание на условные знаки, выставляемые обыкновенно на окна: то в виде книги, то лампы или какой-нибудь вазы с цветком. Вдруг спросил, сильная ли у Николая Васильевича близорукость и хорошо ли он видит в очках? Николай Васильевич сказал, что близорукость порядочная, очки слабоваты, но ничего, привык.
- Очки надо менять, - сказал Петр Иванович.
- Да, да, я знаю. Я имею в виду. Как-нибудь надо зайти к доктору...
- Очки нужно менять немедленно, - сказал Петр Иванович строгим и неприятным голосом. - Ваше зрение теперь не только ваше, оно принадлежит и другим. Вот вам адрес врача. - Вырвал листок из памятной книжки и дал Николаю Васильевичу. - Деньги у вас есть, чтобы заказать сейчас же? Очки в хорошей оправе стоят пять с полтиной.
Николай Васильевич, пряча листок в карман, произнес нетвердо давно заготовленное и все равно гадкое, но - выхода не было. Насчет того, чтобы получить, если есть возможность, взаимообразно ну хотя бы рублей двадцать. Потому что за комнату платить, и, вообще, глотнуть немного петербургской жизни: а то каждый вечер в эту стуколку, фуколку, все средства профукал. Выговорилось как-то длинно, развязно и вместе жалобно, отчего, Николаи Васильевич почувствовал, лицо залилось краской. Но выхода не было. Петр Иванович кивнул все с тем же серьезным видом и, вытащив кошелек, отсчитал двадцать рублей и дал Николаю Васильевичу. Затем записал что-то в памятной книжке.
- Так, - сказал Петр Иванович. - Пожалуйста. И долги, вероятно, накопились?
- Долгов-то нет. Я долги избегаю, просто даже не терплю. А знаете ли, пойти с девушками, знакомыми - да они и ваши знакомые, на Песках, помните? ну вот, в кондитерскую, на Невский...
- Это я вам не советую. Это нужно оставить.
- Почему оставить? Ваши же знакомые! Милые же какие, курсистки, вполне радикальные...
- Оставить, оставить, Николай Васильевич. - Петр Иванович, улыбаясь, делал рукою мягкий, успокаивающий жест, будто разговаривал с ребенком. - Вы теперь, извините за сравнение, Николай Васильевич, как женщина в интересном положении, должны всю жизнь свою перестроить. Лучше дома сидите. А то, не дай бог, споткнетесь или поскользнетесь на ровном месте. Зачем нам это нужно? Девиц этих я, конечно, знаю. Ничего в них особенного, пустенькие девицы. Забыть про них.
Вечером того же дня, 24 января 1879 года Петр Иванович - он же Александр Михайлов - открыл тетрадь в розовой обложке с надписью 'Кассовая книга Об. 'З. и В.''. Сюда заносил все мелкие, иной раз и крупные, рублей до ста, а однажды, в декабре, даже двести пятьдесят, отправленные в Саратов на поселение, расходы общества 'Земля и воля'. Тетрадь завелась три месяца назад, первые записи были, пожалуй, комические: 'Пальто два и две шапки - 39. Две пары сапог и калош - 16'. 'Воробью (то есть Коле Морозову) на жизнь - 20'. Но среди декабрьских трат уже значились нешуточные, под маленькой пометкой 'дез.' 'дезорганизация'. На третьем листе записал: 'Января 24. Долг Льву - 17'. (Утром встретились с Тихомировым.) И ниже. 'В долг агенту - 20'.
Итак, с завтрашнего дня странный человечек - там, у Цепного моста! То, что казалось невероятнейшим, произошло. Чем же он их пронял? Почему так за него схватились - и Кутузова, и тот чиновник, будто бы родственник, и сам Кириллов? Влезть туда очень трудно, немыслимо, а он - вроде бы без труда. Значит, есть в нем что-то, невидное простому зрению, скрытые таланты, что-то мыльное, вазелиновое, позволяющее скользить и проникать. Очень интересно. Безумно интересно. Главный интерес, разумеется, впереди, а пока что - молчок. Рано торжествовать. Молчок, молчок. О нем не узнает никто из самых ближайших. Тем более теперь, когда страсти накалены и возникает положение, напоминающее лебедя, рака и щуку. Общество может просто разорваться преждевременно на куски, как худо приготовленная бомба. В октябре схвачены такие бойцы, как Ольга Натансон, Адриан Михайлов, кучер 'Варвара', Оболешев, Малиновская, Буланов, Маша Коленкина - Маша, отважная душа, отстреливалась. Несчастье как будто сплотило уцелевших, но ненадолго. На собраниях - ничего кроме пререканий, взаимных укоров и чуть ли не оскорблений. 'Револьверщики' и 'деревенщина' - вот два полюса, по которым разрывалось, треща и лопаясь, славное общество. И это значило, что о странном человечке Николае Васильевиче - ни тем, ни другим. Гробовая тайна. Ведь тут может быть самый громадный успех за последние годы, а может быть - крах, новые смерти. Что в нем привлекательного? Во-первых, то, что приезжий, провинциал, без родственников, без друзей, никаких связей и обязательств. Лучшие люди для дела - окаянные одиночки. Но это столь же прельстительно и для Третьего отделения. Во-вторых, непьющий, некурящий, смирный, вялый, слабогрудый, с курчавой бородкой и бледностью монашка. Облик очень важен. Когда этакий хилый, на ладан дышащий предлагает свою жизнь для общей пользы - это серьезно. Когда примерно то же предлагал Мартыновский или такой здоровило, как Шмеман, поневоле задумаешься: не игра ли тут, не театр ли шиллеровский? А кроме того обнаружилось, что образован, читал философов, о Парижской коммуне говорил однажды с восторгом.
Так размышлял, то окрыляясь надеждой и торжеством, то погружаясь в тревогу, Александр Дмитриевич Михайлов, прозванный Дворником. Перед сном, как обычно, забаррикадировал дверь шкафом и столом, под подушку положил заряженный револьвер.
Та польза, о которой хлопотал Клеточников, стала проявляться с отчетливой и необыкновенной быстротой. Не прошло и нескольких дней, как агент предупредил о готовящихся обысках у курсисток и студентов: всем удалось сообщить, но в одном случае какая-то радикальная идиотка чуть не погубила дело. Вздумав поиздеваться над жандармами, пришедшими с обыском, она сказала насмешливо: 'А, здрасте! Мы вас давно ждем!' Жандармы не нашли, разумеется, ничего предосудительного, кроме этой насмешливой фразы, которую сообщили начальству, и в Третьем отделении случился переполох: кто мог предупредить студентов об обысках? О готовящейся акции знали лишь Кириллов, его помощник Гусев, Клеточников и одна курсистка, предложившая услуги в качестве доносчицы. Кириллов и Гусев вызвали нового агента для сурового пытанья, и Клеточников сам поразился своему хладнокровию! - твердо сказал, что разболтала, конечно же, курсистка. Вызвали ту, она растерялась, в слезы, все стало ясно, ее прогнали, Клеточников вышел сухим из воды. Но после этого едва не рокового случая землевольцы задумались: все ли сообщения агента нужно использовать для немедленного действия? Терять такого человека - его ценность увеличивалась с каждым днем, в геометрической прогрессии - было бы преступлением.
Ну разве не драгоценность те два десятка фраз, переданных Клеточниковым в конце января, сразу же по прибытии на место службы?
'В конце 78 г. писарь с фабрики Шау (за Нарвской заставой) Федор Францев дал одному рабочему письмо от имени домашнего учителя Петра Николаева (шпиона) к Францу Матвеевичу Федоровскому (угол Казачьего и Загородного, 60/10, бельэтаж, 6 окон, три входа в дом), присяжному поверенному (бывшему). По этому письму рабочий явился к Федоровскому. Федоровский, узнав, что рабочий этот бежал из ссылки, принял в нем живое участие, дал ему 16 р. денег; спрашивал, не знаком ли он с работающими в 'Вольной Русской Типографии', просил, не может ли познакомить с ними, так как, мол, я слышал, что они нуждаются в деньгах, и при этом, открыв шкатулку, показал векселей на 20.000, запрещенные издания и предлагал ими пользоваться. 'Как бы мне познакомиться с самым главным-то, кто у них всеми делами-то заправляет - я бы с ним в компанию вступил', - говорил он.
У Федоровского несколько раз был в гостях и ночевал воспитанник учительницы Александровой (из Москвы), болтал и был обыскан ночью Федоровским. Федоровский одел его на свой счет.
Федоровский несомненно шпион. Приметы его: лет 40-45, брюнет, роста ниже среднего, католик, борода клином, есть бакенбарды...'
Все так, золотые россыпи, но дело пока еще не шло о жизни и смерти. Однако скоро, в начале февраля, возникла смертельная необходимость в агенте: завертелась история с Рейнштейном, слесарем. Михайлов его несколько знал, как знал многих из 'Северного союза русских рабочих'. Рейнштейн был послан в Москву