равнодушно: 'Может быть, мама случайно здесь?' Маму я люблю, хотела бы ее увидеть. Но все остальное - исчезло, чужое. Ехала спокойно, как мимо чужого. А когда в Одессе сидела на Александровском сквере и ждала, что сейчас пройдет твой сын - я узнала очень сложным путем, что в тот день его поведут к портному заказывать морской костюмчик, - волновалась почему-то ужасно, сердце колотилось. Самой было смешно!
- Ну, как он? - спросил Андрей, помолчав.
- Он очень красивый. Такой крепкий, деревенский румянец. И знаешь, у него твоя походка: грудь выпячивает, голову держит высоко, уморительно похож!
- С кем он был?
- Он шел с какой-то пожилой дамой. Конечно, не мать... Оглянись!
Андрей оглянулся и увидел, что бродяга в чуйке идет за ними шагах в тридцати. Было подозрительно, решили остановиться. Бродяга тоже остановился и стал закуривать. Серные спички не вспыхивали, он бросал их в реку. Теперь было очевидно, что слежка. Какой-то из ночных шпионов, которые шляются по городу в поисках случайной работы.
- Вот тебе новые либеральные веяния, - сказал Андрей со злобой. - А шпионов и бутырей развелось вдвое больше...
Он взял Соню плотно под руку, как берут девиц на Невском, и быстрым солдатским шагом повлек Соню через мостовую к домам, и они нырнули в ворота.
Зунделевич получил книгу Писемского 'Взбаламученное море', прочитал о Гришке и ахнул: теперь понятно, откуда следователь дознался о многом! Особенно подробны и ужасающе точны были знания следователя о Соловьевском деле, о встречах в трактирах на Большой Садовой и в 'Северном' на Офицерской, о том, кто что говорил, об отъезде Гришки в Харьков и о том, чем он, Зунделевич, перед этим Гришку снабдил. Прокламациями по поводу убийства Кропоткина и газетой 'Земля и воля'. Кто мог все это так досконально знать? Один Гришка, этот подлец, восторженный идиот. Раньше были только догадки, теперь же явился факт. И приказ: заставить замолчать. Потрясло и то, что Гришка - здесь, рядом, в Трубецком бастионе. На книге, которую Зунделевич сумел благодаря чистой случайности переправить в камеру на второй этаж, он написал чернильными точками: 'Предателю смерть'.
Гришку охватила паника. Он знал, что в Трубецком бастионе сидит Зунд, и стал просить с ним свидания. Теперь он имел дело не только с Добржинским, но и с прокурором судебной палаты Плеве, наблюдавшим за дознанием. Плеве, господин суровый, хотя, по Гришкиным впечатлениям, понимающий и по взглядам близкий к Добржинскому, то есть к партии, ведущей титаническую борьбу, все же в свидании отказал. Но Гришка понял, что, если не увидит Зунда и не объяснится с ним, он просто не сможет жить. На той же книге, которую получил, он написал точками: 'Друзья, не клеймите меня, поверьте, я три раза отдавал вам и делу жизнь, верьте, что я тот же честный и искренний Гришка'.
Отклика не было. Тогда Гришка схитрил: стал говорить, что если ему разрешат свидание с Зунделевичем, он сумеет склонить того поступить точно так же, и это будет замечательно полезно для следствия, ибо Зунделевич - важная птица. Заодно обещал уговорить Людвига Кобылянского, своего напарника по делу Кропоткина, тоже сидевшего в крепости. Свидание разрешили. Гришка и Зунделевич встретились во время прогулки. Зунд был неузнаваемо худ, бледен, оброс черновато-рыжей бородой. Он смотрел на Гришку без всякого выражения, как на чужого, не двинулся с места, а взгляд был необыкновенно надменный, ледяной. Взгляд из дальнего прошлого Зунда, из виленского раввинского училища, где самые ученые талмудисты были преисполнены высокомерия от большого знания. Гришка бросился к Зунду и стал объясняться со всей скорострельностью, на какую был способен. Он говорил на жаргоне. Стоявший рядом надзиратель ничего не понимал. Гришка выпалил главное: все делается ради спасения России, остановить кровопролитие, прекратить, понять, примириться, и пусть его имя будет предано теперь проклятью, будущая Россия скажет ему спасибо.
- Ты сумасшедший, - сказал Зунд. - Тебя обманули, как последнего идиота. По твоим доносам будут нас убивать - и за это тебе спасибо? Ты предатель тысячу раз!
И не став более слушать, Зунд ушел.
Началось предсмертное Гришкино безумие. Нет, он был в здравом уме и в твердой памяти, но при этом ощущал себя, как бы глядя со стороны, совершенно безумным. Он стал умолять Плеве, Добржинского и через них Лорис-Меликова поместить его в одну камеру с Зунделевичем. Плеве обещал ему - хотя это крайне трудно и недопустимо - добиться такого разрешения, требуя взамен все новых сведений. Он вытряхивал из Гришки последние крохи. И Гришка соглашался, отдавал, вспоминал, отчаянно напрягал память ради единственного: еще раз встретиться с Зундом и все ему объяснить. Вот о чем он мечтал. Выходя на прогулки во двор, бросал записки, нацарапанные на мундштуках папирос, надеясь, что хоть одна из записок дойдет до товарищей. Побросал их с десяток, все одного содержания: 'Друзья мои, не клеймите и не позорьте меня именем предателя; если я сделался жертвою обмана, то вы - жертвы моей глупости. Я тот же ваш честный и всей душой вам преданный Гришка. Мыслью о вас и любовью к вам я живу 6 лет, живу и теперь...'
Отклика не было. Гришкино безумие было пониманием. Люди от этого и сходят с ума: когда вдруг понимают нечто о себе, чего прежде не понимали. Он потребовал бумагу и на первом листе написал: 'Исповедь. Друзья, приятели, товарищи, знакомые и незнакомые честные люди всего мира...'
Это был рассказ о всей жизни, о великом обмане, предательстве, несчастье, и чем дольше и подробнее он писал, тем более успокаивался. Началось-то все с Федьки Курицына. 'В силу своей доверчивости к людям, в силу сентиментального проклятого характера... Он мне говорил, что выйдет на свободу, и я, увлекшись любовью к товарищам и желая им передать мой привет, называл фамилии, и те были арестованы...'
Когда Гришка был в упоении работы над 'Исповедью', его неожиданно вновь посетил Лорис-Меликов в сопровождении солидного господина: Добржинский потом объяснил, что это был управляющий Третьим отделением Шмидт. На этот раз Гришка не испытывал никакого волнения, ни малейшей гордости, разговаривая с графом. Речь шла о предстоящем суде. Лорис-Меликов сказал, что смертные приговоры неизбежны.
Гришка разговаривал с графом как в полусне. Он хотел одного: свидания с Зунделевичем. Пускай не в камере, не на целую ночь, пускай во дворе, на прогулке, на несколько минут, в присутствии кого угодно.
Граф объяснял, пронзая Гришку черным кавказским взором, чтo и как тот должен говорить на суде.
- Да, да! Буду, ваше сиятельство! Непременно! Буду!.. - кивал Гришка, почти не слыша, не понимая.
Когда граф ушел, Гришка написал на его имя письмо с просьбой не делать ему никакого снисхождения на предстоящем процессе. Тек июнь, сна не было. Гришка работал. В начале июля 'Исповедь' подошла к концу, И все подошло к концу: силы, желание жить. Разрешили свидание с Зунделевичем. Прокурор Добржинский стоял неподалеку и нагло прислушивался: как одессит, наверное, кое-что понимал в жаргоне.
Зунд был мягче, какая-то искра сочувствия мелькнула в его глазах. И не отнял руки, когда Гришка бросился с рукопожатием.
- Ко мне приходил Лорис-Меликов. Я совсем одурел... - бормотал Гришка, гримасничая. - Кому еще такая честь?
- Не одному тебе.
- Кому же еще?
- Адриану Михайлову. Лорис был у него в мае, знаю точно от верных людей. Адриан в сорок второй камере. Был смертник, сейчас каторжанин: значит, неспроста, товар за товар...
- Меня казнят вместе со всеми! - вспыхнул Гришка. - Я сам потребовал!
- Ты казнил десятки людей, - сказал Зунд. - Палач Фролов на сегодня - ты, Гриша Гольденберг.
Гришка стоял оцепенело, молчал. Когда Добржинский повернул свою выбритую, румяно-рыжую физиономию, привлеченный каким-то криком из окна, Гришка показал на него сжатым кулаком и шепнул:
- Вот кто меня погубил!