кустами поблескивают дорожки ручейков, благоухают черешчатый дуб и плющ, паук плетет свою сеть. Чижик посвистывает и посвистывает. Глухое воркование лесных голубей - ответ за ответом. Со всех сторон летят ответы, все ей отвечает в лесу, все сверкает и поет.
И в то же время все невидимое. В гуще листвы и в кустах видно какое-то движение, а вроде и не видно. То и дело пролетает какая-то птица, где-то пробегает зверь. Птичье пение рукой не потрогаешь. Кусты кипят жизнью, в них беспрерывно трепещет жизнь. А где же звери, с которыми ей хотелось бы поговорить? Нигде их не видно. В лесу то царит глубокая тишина, то что-то сильно шуршит. Необозримая и все соединяющая цепь движений опутывает лес, все невидимо сцеплено друг с другом. А никто ей нигде не встретился, ничего она не видит, кажется, повсюду под камнями и в расселинах между корней что-то поблескивает: что это? глаза или капли воды? - есть они или нет?
Тогда она сама начала кричать и петь. Тут ей со всех сторон стали отвечать песней, свистом, воем, урчанием, оленьими криками, всеми звуками - теперь она слышала, как шелестят деревья и даже как шепчут их растущие стволы, по которым влажно растекаются кольца времени. Но нигде она не встретила ни одного взгляда, нигде по-настоящему ничего не увидела. Что же обещает ей лес и отчего не сдерживает обещания? Девочка и не заметила, как день прошел. Она внезапно проголодалась. Тут она увидела, что уже вечер, вокруг нее почти совсем темно, и ей стало страшно.
И вдруг в темноте, через темноту, пролетела иволга, через черный блеск леса, сквозь тьму пролегла огненная черта, и дух огня заполнил темноту, сделался движением леса, его бытием.
И стало совсем темно.
А она пошла сквозь тьму, то спотыкаясь, то ползком, а сама все поет громким голосом. Ибо теперь она наконец что-то увидела, теперь ей будет что вспомнить.
Вообще-то, ей хотелось насовсем там остаться, ибо и сам лес, и то, что он обещал, сделались ее домом.
Только вот голод пожирал желудок, словно там поселился какой-то зверь, она его почти чувствовала в себе, почти могла потрогать рукой, но не могла укротить, незнакомый зверь был диким и тайным - она ведь была человеческое дитя и могла есть только человеческую еду, и нигде ее не накормят, нигде, только в тех ужасных деревнях и селах, где живут люди.
Тут песнь ее смолкла, она заплакала, оттого что так темно, что заблудилась, что до того голодна, но плакала лишь одна ее часть - а другая все-таки принадлежала лесу. Так она и проплакала весь свой путь ночью, то спотыкаясь, то ползком, зацепляясь за острые ветки, падая и разбивая колени на скользких замшелых камнях, а один раз так упала, что в кровь разбила губу. Там она и заснула, уткнувшись во влажную, горько пахнущую прошлогоднюю листву на земле, и во рту у нее был солоноватый привкус крови.
Разбудил ее бьющий в глаза солнечный луч. И голоса - грубые, возбужденные. Она увидела вокруг себя кольцо взрослых: мужчины из их села, с ними - мать. Тут ее домой понесли, нес здоровый мужик, она снова задремала у него на плече. Дома ее накормили. Но и отлупили тоже, да еще заперли на целый день. Между нею и взрослыми теперь пролегла пропасть, которой раньше не было, и с этого дня пропасть все ширилась и ширилась.
После этого за ней стали следить. Дали ей задание, которое само за ней следило. Велели пасти гусей - самая детская работа, а по вечерам ей надо было гнать их обратно домой. А днем гуси сами заботились о том, чтобы она с них глаз не спускала, сами за ней следили и громко гоготали, если она удалялась, крича и раскачиваясь, шли они за ней, вытянув шеи, раскинув крылья, га-га-га, следовали они за ней повсюду: например, когда она из любопытства спускалась в песчаный карьер, где каждый год некоторое время жили цыгане. (Им в той губернии не разрешали разбивать палатки, поэтому они обычно ютились в заброшенных и полуразрушенных сараях, где и проходила их бурная жизнь, у подножия глубоко изрытого песчаного холма.)
Именно там, по дороге вниз, на песчаной тропинке, спускавшейся сквозь колючую, сильно пахнущую траву, когда летнее солнце так ярко светило, а над зеленым лесом скользили белые облака, - там она однажды встретила мальчика. То был цыганский паренек одного с ней возраста, еще ребенок и уже не совсем ребенок. В белой рубашке, лицо птичье, темное - это лицо ей почему-то до того красивым показалось, что она прямо шагу сделать не могла, в ней будто все заговорило, все ему открылось, ничто не могло больше закрыться.
А гуси гоготали и гоготали. И через некоторое время после той первой и единственной встречи (когда он уже много ночей подряд ей снился, ослепительный и горящий огнем) случилось следующее: по дорожке из карьера пришли два жандарма, а между ними что-то висело, тряпка какая-то - рубашка больше не белая, изорвана и в крови. Руки впереди связаны, на лице написан такой страх, что оно и на человеческое уже не походило. Он больше не был человеческим существом. Что он такого сделал? Нечеловеческий взгляд уперся прямо в нее. Она почувствовала тогда, будто в первый раз рожает, спинной мозг, внутренности, все чрево стянуло от острой горячей боли, будто в нее ребенок вошел, а потом все закрылось; кожа, мускулы, мышцы сомкнулись вокруг этого мятежного дитяти, которое так навсегда в ней и осталось.
И солнце будто посерело, стало затухать. И во рту появился пресный привкус.
И темнота. Спроси у смерти! А смерть ответит: 'Спроси у иволги!'
Тут она гусей бросила, теперь они сами паслись на пепельно-серой траве, в лучах свинцового солнца. (Скоро свинцовое солнце его забрало, раздавило его молодую грудь, кровь брызнула на землю.) А она умчалась в лес. Лес не изменился, только еще больше разросся, стал выше и больше. Он все блестел и шептал, пел и шелестел. Но не отвечал ей, ничего до нее не доходило. Ничего лес не отвечал. Только стоял, наполненный темнотой и светом, усмехался оскалом хищника, ухмылкой черепа.
Вот пришла она в тот летний день своего подходившего к концу детства в лес, в свой дом. И вдруг видит: лежит перед ней на тропинке что-то странное ни рыба, ни птица, ни земля, ни кости. Подрагивающее облако пуха и перьев, желтое, как засохший грим, а из-под него вытекает какая-то масса, в ней кишит еще одна жизнь, только не та. Тонкие косточки выступают из черно-красных клочьев мяса. Только один клюв чистый, матово-черный под тонкой серо-черной пленкой - а над ним на нее смотрят выеденные глазницы. Вроде тоже взгляд, но совершенно незнакомый, не тот. И смотрит не из того мира. Что-то чужое, пугающее, ужасное жило в лесу, под блестящей летней кожей леса шла какая-то не та жизнь. В настоящий и живой летний день вдруг ворвалось что-то, и вот теперь оно лежит и смотрит, смотрит, да не так.
А день такой прекрасный. Только сквозь нежные и сильные спасительные запахи леса пробивается какой-то противный душок. Почти незаметный. Однако перекрывающий все другие запахи, крепкие, сладкие, так же как высокий звук, который и услышать невозможно, уничтожает другие, более сильные и низкие звуки, которые от него вдруг становятся беззвучными и безжизненными.
Лес стал сам на себя не похож. Лес, ее дом, открылся и показал свое нутро, а оно такое страшное и чужое: другой мир, недосягаемая власть - откуда это взялось? Вскоре после этого у нее пошли первые крови, она присела над землей, и кровь потекла из нее в землю, уходила, темная, прямо в землю - но тот, скрытый, обреченный, так ее и не покинул.
Так она и росла. И ни о какой другой любви никогда больше не думала.
И вдруг времена изменились. Все почернело, стало жестким. Созвездия поменялись местами. Наступил год засухи, в полях стояли пустые, скрюченные колосья. Наступил год дождя, разверзлись хляби небесные, потом вдруг заморозки случились не вовремя. А потом снова пошел дождь, черные прогнившие призраки снопов застыли в полях. В соседних губерниях крестьяне оставляли свои дворы, грабили и поджигали поместья. На ночном горизонте постоянно полыхало угрожающее зарево. А она все росла и стала задумываться о жизни. С удивлением смотрела она на то, как мир все меняется и меняется. Как люди все больше и больше походят на хищников - хватают за глотку, рвут глотку - кровь согревает, кровь кормит. Из городов доходили слухи об убийствах высоких особ, об оторванных при покушении членах, о взрывах. Девочка росла. Все вокруг было бедно, жестоко и грубо. И чем больше она взрослела, тем больше думала о том, что на этой земле ни правые, ни виноватые не могут жить как им хочется. Что-то было неправильно в самой конструкции, ибо ничего больше не уравновешивалось, образовывался какой-то странный и ужасный остаток - может, небольшой, а может, и гигантский, кто знает?
Матери и ее приемной дочери приходилось все время батрачить, чтобы выжить, да еще и соседям помогать, и старикам родственникам. Девочке уже исполнилось семнадцать лет. И однажды мать заболела тифом, этой долгой и пылающей горячкой, от которой она впадала то в глубокое забытье, то в светлую дрему. Так она, сама об этом не зная, на последнем неведомом этапе пути соединилась с тем, исчезнувшим. Губы ее что-то бормотали - невозможно было различить, что было бредом и что основой самой души. Широко раскрыв глаза, она держалась за девушку, а иногда ласкала ее, словно ребенка, страстно и виновато - кого она ласкала? В царстве бреда шла другая жизнь, там она говорила и играла с той, которой не было.
И снова настало лето. Жаркое, хорошее лето, светлое и тихое. Сначала все в селе очень обрадовались хорошей погоде, сначала по ночам выпадала сильная роса, а наутро все блестело, от земли поднимался пар, блеяли овцы, телята стояли на нетвердых ногах, кобылы и жеребята ржали и катались по сочной траве. А небо все возвышалось и возвышалось, сияло незнакомой чистотой. Ни тучки, ни облачка - в непоколебимой чистоте раскаленное солнце каждый день садилось в вечерний туман. Один день походил на другой. Время словно застыло.
Болезнь теперь протекала