снова спустились в приятную погоду и стали лениво продвигаться вперед со скоростью не больше двадцати – двадцати пяти миль в час. Понимаете, чем дольше мы находились в этой тихой и мирной пустыне, тем меньше нам хотелось шуметь и суетиться. Мы чувствовали себя счастливыми и довольными, пустыня нравилась нам все больше и больше, и в конце концов мы ее даже полюбили. И вот, как я уже сказал, мы снизили скорость и неплохо проводили время – глазели в подзорную трубу, читали, развалившись на ящиках, или дремали.
Словно это и не мы, а кто-то другой так стремился найти землю и высадиться, и все же это были мы. Но теперь с этим было покончено – раз и навсегда. Теперь мы уже привыкли к шару и ничего не боялись, и нам больше никуда не хотелось. Шар для нас стал родным домом. Мне даже казалось, что я тут родился и вырос, и Том с Джимом то же самое говорили. Ведь вокруг меня всегда были противные люди, которые вечно ко мне придирались, пилили и бранили меня, и все-то я делал не так, и они вечно шипели, надоедали, придирались и житья мне не давали, заставляя меня делать то одно, то другое, и всегда то, чего я делать не хотел, а после давали мне нагоняй за то, что я увиливал и делал что-нибудь другое, и все время отравляли жизнь. А здесь наверху, в небе, так тихо, и солнышко так славно светит; ешь сколько влезет, спи сколько хочешь, и множество интересных вещей кругом, и никто не пристает, не пилит, и нет приличных людей, и все время один сплошной праздник. Ох, черт возьми, не очень-то я торопился отсюда обратно к цивилизации! Ведь в цивилизации что хуже всего? Если кто-то получил письмо и в нем какая-нибудь неприятность, то он непременно придет и расскажет вам все про нее, и вам сразу на душе скверно станет. А газеты – так те все неприятности со всего света собирают и почти все время портят вам настроение, а ведь это такое тяжкое бремя для человека. Ненавижу я эти газеты, да и письма тоже, и если б я мог сделать по- своему, я бы ни одному человеку не позволил свои неприятности сваливать на людей, с которыми он вовсе незнаком и которые совсем на другом конце света живут. Ну вот, а на шаре ничего этого нет, и потому он самое распрекрасное место, какое только есть на свете.
Мы поужинали. Такой красивой ночи я еще в жизни не видывал. От лунного сияния было светло, как днем, только гораздо приятнее. Раз мы увидели льва он стоял совсем один, как будто никого другого в целом свете нет, а тень его лежала возле него на песке, словно чернильная клякса. Хорошо бы, если б луна всегда так светила!
Мы почти все время валялись на спине и разговаривали. Спать нам не хотелось. Том сказал, что мы теперь попали прямехонько в 'Тысячу и одну ночь'. И еще он сказал, что как раз тут произошло одно из самых занятных приключений, какие описываются в этой книге. Вот мы и глядели вниз во все глаза, покуда он нам про это рассказывал, – ведь нет ничего интереснее, чем глядеть на то место, про которое в книжке говорится. Это была сказка о погонщике верблюдов, который потерял своего верблюда. И вот бродит он по пустыне, встречает одного человека и говорит:
– Не попадался ли тебе беглый верблюд?
А человек отвечает:
– Он слеп на левый глаз?
– Да.
– У него верхнего переднего зуба не хватает?
– Да.
– Он хромает на левую заднюю ногу?
– Да.
– С одной стороны на нем навьючено просо, а с другой мед?
– Ну да. Хватит уж описывать, это он и есть, а я очень тороплюсь. Где ты его видел?
– А я его вовсе не видел.
– Не видел? Почему же ты его так точно описываешь?
– Потому что, если у человека есть глаза, то для него всякая вещь имеет свой смысл. Да только большей части людей глаза и вовсе ни к чему. Я знаю, что здесь проходил верблюд, потому что видел его следы. Я знаю, что он хромает на заднюю левую ногу, потому что он берег эту ногу и легко ступал на нее, – это по следу видно. Я знаю, что он слеп на левый глаз, потому что он щипал траву на правой стороне тропы. Я знаю, что у него не хватает верхнего переднего зуба, потому что это видно по отпечатку зубов на дерне. С одной стороны просыпалось просо – об этом мне рассказали муравьи; с другой стороны капал мед – об этом мне сказали мухи. Я все знаю про твоего верблюда, хотя я его и не видел.
Тут Джим говорит:
– Продолжайте, масса Том, это очень хорошая сказка и ужасно занятная.
– Это все, – отвечает Том.
– Все? – с изумлением спрашивает Джим. – А что же стало с тем верблюдом?
– Не знаю.
– Масса Том, да неужто в сказке про это не говорится?
– Нет.
Джим поразмыслил немножко, а потом сказал:
– Ну, знаете, глупее этой сказки я еще не слыхивал. Как дошла до самого интересного места, так ей тут и конец. Какой же прок от сказки, если она так поступает, масса Том? Неужто вы не знаете, нашел тот человек своего верблюда или нет?
– Нет, не знаю.
Я тоже подумал, что никакого нет проку в этой сказке, раз она так обрывается. Да только я не собирался ничего про это говорить, я ведь видел, что Том и сам уже злится из-за того, что сказка так выдохлась, а тут еще Джим ей в самое слабое место тычет. Я всегда считал, что несправедливо приставать к человеку, ежели ему и без того тошно. Однако Том быстро повернулся ко мне и говорит:
– Ну, а ты что думаешь про эту сказку?
Делать нечего, пришлось мне выкладывать все начистоту. Я сказал, что мне тоже кажется, как и