кусочке стекла – всего лишь пятнышко для невооруженного человеческого глаза, и я сомневаюсь, что он вообще заметит маленьких островитян. Они крошечные, как их архипелаг, но, послушав разговоры о присоединении архипелага к республике Скоробогатии, можно было подумать, что она аннексировала четыре кометы, да еще созвездие в придачу.
Первый император, которого мне выпала честь лицезреть, был Генрих Великий. Не первый носитель этого имени, нет, мой государь был восемьсот шестьдесят первым Генрихом Великим. По закону и по обычаю его именовали Seiner Kaiserlichedurchlaustigstehochbegabtergot-tallmachtiger Восемьсот Шестьдесят Первый des Grosser[8]. Звучит по-немецки, но это отнюдь не немецкий язык. Многие из восьмисот шестидесяти Генрихов Великих заслужили этот завидный титул, произведя на свет наследников, когда в них ощущался дефицит; некоторые получили его за руководство военными действиями и прочими формами резни и кровопролития, кое-кто – за блестящие достижения по линии «великодушной ассимиляции», за то, что продавались, точно шлюхи, церкви, за то, что одаривали аристократов государственными землями и деньгами из государственной казны, назначали им огромные пенсии, остальные получили этот титул за то, что с умным видом помалкивали, отдавая должное великим достижениям своих министров иностранных дел и не вмешивались в эти дела. Последних благодарная нация причисляет к героям, память о которых бессмертна. В их честь воздвигаются монументы. Воздвигаются народом на добровольные пожертвования – истинно доброхотные деяния. И когда памятники со временем разрушаются, народ восстанавливает их снова.
Как я уже отметил, мой Генрих Великий был восемьсот шестьдесят первым по счету. Три тысячи лет тому назад, когда я впервые появился в мире микробов, мне выпала неслыханная честь предстать перед императором, событие почти невероятное, ведь я был иностранец и к тому же неблагородного происхождения. Мой септ[9] – микробы холеры – принадлежит к болезнетворным микробам, поэтому знать часто ведет происхождение из их числа, но сам я не знатный и даже не был принят в высшем свете. Когда мне приказали явиться ко двору, это вызвало сенсацию.
А поводом для приглашения явилось следующее. Некогда при загадочных обстоятельствах яйцо американской блохи попало в кровь Блитцовского, и появившаяся на свет блоха затонула. Ее останки превратились в окаменелость[10]. Это произошло почти четыре миллиона лет тому назад, когда бродяга был мальчишкой. В бытность свою человеком я занимался наукой и остался ученым в душе и после того, как меня превратили в микроба.
Палеонтология – моя страсть Вскоре после появления на Блитцовском я занялся поиском окаменелостей Обнаружил несколько окаменелых останков, и эта удача сделала меня членом научного общества Пусть общество было скромное, малоизвестное, но в сердцах его членов горела та же страстная любовь к науке, что и в моем собственном
Многое стерлось из памяти за семь тысяч лет, прошедших с тех пор, но я все еще помню самые незначительные происшествия, связанные с моим вступлением в это славное братство. Как-то мы устроили пирушку – очень скромную, разумеется, потому что все мы были бедны и зарабатывали на жизнь каким-нибудь нехитрым ремеслом. Пирушка удалась на славу Я не преувеличиваю, потому что в те времена мы чаще голодали, чем пировали. Угощали нас красными и белыми кровяными тельцами Из них приготовили шесть разных блюд – от супа и ростбифа с кровью до пирога. Красные были с душком, но Том Нэш[11] рассмешил нас, остроумно заметив зато и от цен не захватывает дух. Что он сказал дальше, я позабыл, но до сих пор считаю – это была самая остроумная шутка, которую я когда-либо слышал. И главное – он сострил так небрежно, не задумываясь, будто походя бросил какую-то незначащую фразу. Том… А может быть, не Том? Пожалуй, сострил Сэм Боуэн, или Джон Гарт, или Эд Стивене – во всяком случае, кто-то из них, уж это я помню наверняка. Да, памятное было событие для таких молодых ребят, как мы. Нам и в голову не приходило, что мы творим историю! Мог ли я предвидеть, что о нашей скромной пирушке сложат песню, что она навеки сохранится в предании, что о ней напишут в школьном учебнике и в беспристрастной хронике! Мог ли я предвидеть, что случайно брошенные мною слова народ сохранит, как сокровище, и будет благоговейно повторять их до тех пор, пока последний микроб, упав замертво, не приложится к народу своему. Пожалуй, самой удач ной частью моей речи на этой пирушке было заключение. Отдавая дань восхищения истинным аристократам науки и ее энтузиастам, я сказал:
– Джентльмены, в своем труде в своем труде Ладно, это я проверю в каком нибудь издании Всемирной истории. А, впрочем, вспомним! Джентльмены, в научной лаборатории нет места ни надутым титулованным особам, ни новоиспеченной знати. Наука – республика, и все ее граждане – равноправные братья, ее принцы Монако, ее «каменщики» Кромарти[12], равнодушные к рукотворным наградам и прочей мишуре, все, как один, на высочайшем уровне!
Разумеется, мои приятели не поняли, на что я ссылался, а я не стал утруждать себя объяснениями, но все равно – концовка прозвучала великолепно. Мое красноречие привело их в восторг Дар слова – вот главное, а отнюдь не содержание речи Б. б. Б
Я не тосковал по утраченной Америке Я был счастлив среди друзей, поклонников, помощников.
В те дни, с какой стороны ни посмотри, я был устроен в жизни на зависть хорошо. Жил в сельской местности, в сонной деревушке неподалеку от столицы, соседями моими были бесхитростные крестьяне, чьи странные обычаи и еще более странный говор я с удовольствием изучал. В самой деревушке и в ее окрестностях жили миллиарды крестьян, но казалось, что их не так уж много и живут они очень разбросанно, потому что у микробов миллиард – сущая чепуха. Места здесь были чрезвычайно красивые, климат здоровый, куда ни глянь – перед тобой уходящие вдаль и скрывающиеся в дымке зеленые луга, пересеченные прозрачными реками, сады и леса, наполненные звоном птичьих голосов, они простираются до самых уступов величественных гор, чьи суровые очертания изломанной линией вырисовываются на горизонте, – ясная, умиротворяющая панорама, всегда безоблачная и светлая, ибо на планете Блитцовского не бывает ночи. То, что для человеческого глаза – кромешная тьма, для микроба – полдень, волшебный, нежный, великолепный полдень. Миссия микроба сурова и безотлагательна, он редко спит, пока с годами его не одолеет усталость.
А какой видится здешняя неприступная скала человеку? Для него она меньше бородавки. А здешние прозрачные сверкающие реки? Нити паутины, крошечные капилляры, которые можно рассмотреть только под микроскопом. А здешнее бездонное беспредельное небо – обитель грез? Для подслеповатых человеческих глаз оно просто не существует. Для моего острого совершенного зрения весь этот необъятный простор полон жизни и энергичного движения, непрерывного движения. Ведь я вижу не только молекулы, составляющие все вокруг, но и атомы, составляющие молекулы, а человеческий глаз не различает их даже при помощи самого сильного микроскопа. Для человека атомы существуют лишь теоретически, он не может проверить факт их существования опытом. Но поразительный аппарат – человеческий мозг – измерил невидимую молекулу, измерил точно, подсчитал многочисленные составляющие ее электроны и подсчитал их правильно, не видя ни единого, – непостижимый успех!
Возьмем, к примеру, такого человека, как сэр Оливер Лодж[13]. Разве какая-нибудь тайна природы укроется от него? Он заявляет: «Миллиард – тысяча миллионов атомов – это поистине колоссальное число, и все же такая совокупность атомов едва различима под самым сильным микроскопом; самая крошечная крупица или гранула, которую можно разглядеть невооруженным глазом, подобно ликоподиевой пылинке, должна быть в миллион раз больше».
Лишь тогда человеческий глаз различит ее, эту крошечную частицу. Глазами микроба я могу увидеть каждый из миллиарда вращающихся атомов, составляющих пылинку. Ничто не пребывает в покое – ни дерево, ни железо, ни вода; все движется, неистовствует, вращается, летит – днем и ночью, ночью и днем, неподвижности не существует, смерти не существует, все полно жизни – торжествующей, всеобъемлющей жизни, даже кости крестоносца, павшего под Иерусалимом восемь столетий тому назад. Понятия «растительный» не существует, все вокруг животного происхождения; каждый электрон – это животное, каждая молекула – это стадо животных, и каждый из них имеет свое предназначение и душу, которую нужно спасти. Ведь рай создан не только для человека, и все остальные божьи твари вовсе не должны пребывать в забвении. Бог дал каждому из них свое скромное предназначение, они выполнили его и не будут забыты, каждый будет вознагражден по заслугам. Человек, этот тщеславный спесивый пустослов, думает, что он будет жить в раю среди себе подобных. Его ждет разочарование. Пусть научится смирению. Если б он не