рубахе. Он щерит желтые, изъеденные зубы, озирается маленькими, острыми глазками. Став на палубу, старик быстро и мелко крестится. За ним – испуганный, вытаращив глаза – карабкается парень с соломенными волосами. Старик делает шаг, затем, изогнувшись, опускается на палубу. Боцман Ли и Лука подхватывают его.
– В машинное! Обогреть!
– Они из Ковзина, товарищ капитан. Мы их подбросим до места, – докладывает Лука Рыжий.
– Вперед! Полный!
Заметно вечереет. Восточный край неба уже совсем темен; проклюнулась и горит, не мигая, большая светлая звезда – самая ранняя. Чулым окрашен пестро: рядом с пароходом темно-синий, немного дальше – голубоватый, еще дальше – розовый, а на горизонте, там, где круто опадает в воду небо, – бордовый.
Двоится, расплывается Чулым в глазах капитана. Холодная лапа берет за сердце, сжимает. Дымной полосой поднимается и подрагивает река. Звезда полукругом скользит по небу, расплывшись; точно сквозь слезы видит ее капитан. Он поднимает руку к виску, вытирает холодный пот и не чувствует ни пальцев, ни виска. Дрогнув коленями, Борис Зиновеевич садится на скамейку…
Болен капитан «Смелого». Очень болен!
В машинном, где тепло, где ярко светит электричество, в чужом белье и накинутых на плечи матросских бушлатах греются старик и парень. Старик безостановочно трясет головой, руками, пожевывает провалившимся ртом; парень уже освоился, временами удивленно хлопает себя по коленям. «Ах, батюшки! Бывает же!» Потом успокаивается и мигает длинными белыми ресницами.
Против старика и парня полукругом расположились речники. Костя Хохлов с ногами забрался на слесарный верстак и насмешливо наблюдает за спасенными; рядом с ним облокотился на тиски Иван Захарович. Спиридон Уткин на корточках примостился перед стариком. Он вертит из большого куска бумаги козью ножку. Скрутив, протягивает старику:
– Затянись, батя, облегчает…
– Спаси Христос!.. – подрагивает рукой старик. – Пропали бы мы… Спаси Христос, сынки! Время холодное, не дай бог, змей-судорог схватит… Сено опять же при месте…
– Рискованно, батя! – журит Уткин. – Лодку перегрузили! Нельзя так.
– Этто-о-о верно… Сплоховали!
Старик мелко крестится, парень оборачивается к нему, глядит, возится, и кажется со стороны – не будь крестящейся руки, парню стало бы легче, перестал бы подрагивать губами, но рука суетится, и парень молчит.
– С сеном нынче плохо! – раздумывает Уткин. – Я в плаванье ушел, жинке початый прикладок оставил. Не знаю, дотянет ли до новой травы.
– Плохо, сынок, ох, как плохо!.. Тоншает скотина.
Старик уже не крестится, а говорит о сене. Он рассказывает о том, что ковзинские мужики апрелем привозили три машины сена, что на двор пришлось порядочно, но старика обделили, не дали ни клочка, и от этого завелась на дворе нужда. Глазки старика востренько поблескивают.
Парень вдруг торопливо затягивается самокруткой, начинает медленно, натужно краснеть.
– Было не утопли! – срывается на крик парень. Машет кулаком перед носом старика, хрипит. – Не верьте ему… не верьте! Барыга он! Сеном торгует!.. У него и коровы нет! Нету-т-т-т-у!
Среди капитановых хлопцев, среди блестящей стали странно звучит его голос.
– Барыга! – надрывается парень.
И хотя кричит он с ненавистью, а лицо перекошено гневом, в складках губ, в белесых бровях проскальзывает боязливое, приниженное.
– Митрий, Митрий! – тихо говорит старик. – Ты бы потишей!
Высохшая борода старика остро поднимается над крутым подбородком, взгляд яснеет, вспыхивает голубоватым огоньком.
– Сядь, Митрий! В ногах правды нет… Обсохни, отсядись! – ласковым голосом упрашивает старик, но в нем зазубринкой, тоненько проглядывает грозная нотка приказа.
– Не хочу сидеть!
– Сядь! – вдруг коротко, с придыханием приказывает старик и, схватив парня за локоть узловатыми пальцами, садит на скамейку.
– Нервеный паренек! – обращается старик к речникам и мелко, рассыпчато смеется. – Спужался очень…
Машина «Смелого» поет: «Че-шу я плес! Че-шу я плес!» Летят по стенам электрические зайчики от шатунов, весело разговаривает металл с металлом.
– Вы родственники? – раздается голос капитана, который давно стоит в пролете двери и слушает разговор.
Сразу признав в капитане главного на пароходе, старик рассыпается голоском, улыбкой, морщинками:
– Племянничек он мне… Сестрин сын…
– Почему шли навстречу пароходу?
– Торопились… – отвечает старик и, видимо, хочет назвать капитана «сынок», но не решается. – Торопились, товарищ начальствующий…
Капитан обводит взглядом речников.
– Какого черта вы тут расселись! – сердито говорит он. – Дела нет? Марш наверх!
Резко повернувшись, капитан лезет в люк. Когда видны только ноги, приказывает:
– Этих… утопающих… накормить…
Ноги замирают, после паузы раздается весело, насмешливо:
– Да не забудьте еще раз козла накормить… Как следует!
Иван Захарович проводит пальцами по губам. Хохочущий голос саксофона раздается в машинном отделении. Ленивой раскачкой проходит кочегар мимо старика и парня и даже не оглядывается. Снова хохотнув, скрывается в люке. Торопливо убегает вслед за ним боцман Ли. Спиридон Уткин яростно трет маслянистую сталь. Последним поднимается с верстака Костя Хохлов. Играя щелочками глаз, останавливается против старика и парня – сутулый, руки в карманах, жуликоватый.
– Вы того человека видели? – спрашивает Костя и показывает плечом на люк.
– Однакость, ваш капитан… – понимает старик. – Строгий человек… Справедливый… Дай ему бог!
– Вот, вот… – мечтательно произносит Костя. – Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
– Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
Под шинелью и ватным одеялом, свернувшись уютным комочком, греется Нонна Иванкова. Высохшие каштановые волосы рассыпались по подушке, свежее лицо Нонны, как в рамке, – красиво оно, задумчиво.
Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: «На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден».
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего – упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом