то, что похож на него… Стыдно поднять глаза!.. Исчезни окружение сделайся пустынной планета, Илья Ильич, так и не заметив этого умер бы спокойной голодной смертью.. И позже немца! Почему? Этого я и сам себе объяснить не могу! Наверное, тот отравился бы мхами и лишайниками, пытаясь сделать их съедобными…

Помните: царствовать можно только над пустыней! Великим из великих был Обломов, владея пустыней своего одиночества среди живых; все его несчастья начинались, как только он высовывал нос из-за тяжелого занавеса… Что они творили, эти существа с четырьмя отростками и шаром наверху, покрытым ненужной растительностью! Боясь одиночества почти так же, как смерти, они бог знает что творили!..

Вы еще не знаете, что в один из весенних вечеров, когда пылили тополя, за чтением очередного номера «Иностранной литературы» странной смертью умрет моя мать: она закроет лицо развернутым журналом, уснет и не проснется. Здоровые сердце, легкие, желудок, ни морщинки страдания на мертвом лице — все это поставит в тупик широколобых профессоров. Вскрытие тоже ничего не покажет. Наверное, был прав отец, когда, по-женски рыдая, выкрикивал: «Ей было скучно! Ей было скучно! Ей было скучно! Я так и не вывез ее на природу на собственном автомобиле!» Дашка ухаживала за отцом, как за малым ребенком; он враз постарел и скукожился, в черном костюме походил на отощавшего муравья.

Мне не довелось похоронить мать, редакция тогда загнала меня на атомный ледокол уникальной конструкции…

* * *

Старик каюр, что когда-то в сибирские времена вез меня по Нижней Лене, вынимая из силков зайца, легонько протыкал ему концом острия ножа ноздрю, заяц дергался и умирал, а старик говорил всегда одно и то же: «Пошел родной мать искать, но не найдет». — «Почему не найдет, дядя Иван?» — «Потому что там — все мать, все отец, все брат, все сестра, все сын, все дочь! — И, поглядев на низкое тусклое солнце, показал ряд огромных желтых зубов: — Этот заяц сильно довольный будет: его голодные люди съедят, силы себе шибко прибавив, большого зверя убьют — значит, заяц самый сильный…» Убив с первого выстрела пулей-жаканом вожака волчьей стаи, старик, танцуя, приседая и прищелкивая языком, пел: «Хороший был заяц, ах, какой хороший: сразу вожаку в лоб попал!»

А старик каюр, дядя Ваня «с огнем на языке», все вез и вез меня на своих олешках, прославляя теперь в песне волка-вожака, которым насытилась вся стая: «Зубы у тебя острые, а сердце большое, загривок у тебя страа-а-а-а-шный, а мясо жесткое и невкусное, но твоя стая не умрет от голода…» Старика каюра звали дядей Ваней «с огнем на языке» потому, что умел, сделав язык лопаточкой, налить немного спирту и поджечь его… Мне было, кажется, двадцать пять, когда каюр меня вез по торосистой Лене, но я — будьте вы прокляты, предчувствия! — не боялся смерти, пока о ней пел или говорил дядя Ваня «с огнем на языке». В двадцать пять лет о смерти уже думается реже, чем в пятнадцать, когда ночами при мысли о неминуемой смерти от страха прерывается дыхание; в двадцать пять уже подумывается о том, что смерть где-то там, далеко-далеко, где не существует отсчета времени; в двадцать пять смерть скорее символ, чем реальность, и думы о ней можно прогнать чрезвычайно легко, например, увидеть за окном красивую девушку или вспомнить очередной анекдот. И все-таки я — трижды будьте вы прокляты, предчувствия, — и в свои двадцать пять слишком часто думал о смерти, чтобы с жадностью не учиться отношению к костлявой у дяди Вани «с огнем на языке». Мир, как разверстые и вечно жующие челюсти, показала мне еще школа на уроках биологии, наблюдения над жизнью леса подтверждали пессимизм преподавателей, но главную роль здесь все-таки сыграли зайцы, волки, песни и рассказы моего каюра дяди Вани… Мы лежали под открытым небом на теплых углях, мы смотрели неотрывно на близкие по-северному звезды, когда одна из них покатилась, вспыхнула и погасла, оставляя видный дымный шлейф. Дядя Ваня минут через пять молчания сказал:

— Еще одна люди стала лошадью! — И завистливо вздохнул. — Трава там больно густой и вкусный, всегда тепло…

Я уже знал, что в стране оленей и ездовых собак, именно в племени каюров, лошадь считалась если не священным животным, то уж по крайней мере — счастливицей. Может быть, еще не утратили воспоминаний о хрипящих, с оскаленными зубами лошадях татаромонголов? Кто знает, если дядя Ваня радовался за «один люди, что стала лошадью», и за зайца, съеденного хорошими людьми…

* * *

— Ей было скучно, ей было невыносимо скучно со мной! — рыдал отец, держась обеими руками за грудь. — Это я заставил ее уснуть, это я, это я…

Я думал, что мама не могла не проснуться перед смертью, но пробуждение было, видимо, таким коротким, что лицо хранило обычное выражение созерцательности, но о чем или о ком подумала мама, когда на мгновение проснулась и почувствовала, что умирает, — это случается с каждым, кто отправляется бродить по райским Елисейским полям. Неужели за эти мгновения перед ней, как пишут повсюду, пестрой лентой промелькнула вся жизнь? Не верю этому, не могу поверить, никогда не поверю, если не испытаю на самом себе…

IV

Андрей Витальевич Коростылев казался настолько солидным человеком, что обязательные для редакции клички долго на нем не висли. Месяц-полтора еще можно было услышать «Избач», некоторое время продержалось «Душка», но и это как-то непонятно быстро и бесследно прошло, никакого постоянного прозвища за Коростылевым так и не закрепилось. Только один человек в редакции — естественно, Никита Ваганов — не спускал с него кошачьих глаз и мало того: умело культивировал, заботливо поддерживал, поливал и пасынковал необходимое ему растение — пунктик первого зама насчет клубов и прочей самодеятельности. Уж будьте уверены, по епархии Никиты Ваганова любое письмо, имеющее хоть маломальское отношение к клубам и самодеятельности, пройдя тщательную стилистическую обработку, ложилось в аккуратной папочке на стол первого заместителя главного. И вообще в скромно подстриженной голове Никиты Ваганова зрел план — настолько же серьезный, насколько и смешной — под кодовым названием «Большие Васюки сиречь малая Москва». Знали о нем только двое: Никита Ваганов и Нелли Озерова, которая к этому времени сделалась редактором отдела писем «Зари» и работала прекрасно, лучше, чем ожидал Никита Ваганов. Гигантский город, Москва надежно хранила тайну их длинной любви, в редакции за Нелли приударяли несколько вполне солидных жеребчиков, надежно камуфлируя их любовные отношения. Нелли дарила многозначительные улыбки и даже по-особенному глядела в переносицу, что каждый мужчина принимал как обещание. Ее муж — «господин научный профессор» — стал действительно академиком, очень, очень постарел, переложив весь любовный груз на плечи Никиты Ваганова, который из каждой любовной битвы выходил торжествующим победителем: «Ты прекрасен, ты прекрасен, мой любимый!» Она, правда, не знала, что на следующий день у победителя как-то мелкостно и осторожно болела голова — и он глушил себя анальгином.

О Нелли Озеровой я заговорил не потому, что до сих пор люблю ее и готов — больше не с кем — долго беседовать о ней с самим собой, а потому, что представился случай, когда я не мог обойтись без любимой. На тайной квартире — сотня в месяц — Никита Ваганов одним движением бровей отложил главную часть их свидания на потом, Нелли уютно устроилась с ногами на короткой кушетке, сделавшись серьезной, вопросительно посмотрела на возлюбленного, хмурого и далеко ушедшего в себя. «Только уши торчат!» — говорила по этому поводу Нелли Озерова, но к умению Никиты Ваганова сосредоточиваться до того, что он казался отсутствующим, относилась с большим почтением. «Знаешь, Никита, в „Психологии творчества“ приводятся слова какого-то ученого, я, как всегда, не помню фамилии… Так вот он утверждает, что гениальность — это умение в возможно короткий промежуток времени бросить на решение проблемы все силы, как умственные, так и физические… На свой бабий лад я это перевела так: если посредственность, скажем, умеет приводить в рабочее состояние пять миллионов мозговых клеток, то гений за это же время — миллион миллионов. Понимаешь?» Тогда Никита Ваганов, кажется, согласно, кивнул, сегодня же он не услышал бы Нелли — так глубоко «нырнул» в самого себя. Наконец он медленно, растягивая почти каждый слог, спросил:

— Сможешь ли ты с нового, предельно современного завода, лучше сибирского, организовать материал об ультрабезобразной постановке культурно-массовой работы… Ну, ты понимаешь, о чем я говорю: клуб на замке, Дворец культуры еще в проекте, а от заводской проходной до водочного отдела гастронома — рукой подать…

Она спросила:

— Письмо для «Избача» должно быть доставлено не позже пятницы? Так? Четверга? Не позже четверга! М-да! Бу сделано.

Нелли Озерова набрала номер междугородной связи:

Вы читаете Лев на лужайке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×