тоски, если ты ничего не добьешься в жизни. Ты — мой муж, хоть это-то тебе понятно?
Сентиментальность, отсутствием которой я гордился, плавно покачивала меня; произошла странная аберрация: слова Нельки о том, что мне не надо писать статью об утопе, ушли за горизонт, а наглое в общем-то: «Ты — мой муж!» — рассиялось вполнеба; хотелось забыть об этом чертовом утопе леса, свернуться под одеялом калачиком, ждать, когда приснится зайчишка в клетчатых штанишках — позади пушистый белый хвост.
Нелька, рыцарь-подросток, продолжала:
— Я тебе не позволю сунуть голову в петлю… Кому пришло в голову, что по утопу в «Заре» должен выступать ты, а не собственный корреспондент «Зари» Егор Тимошин? Хотела бы я знать точно, кто решил подставить именно тебя…
— Ты совсем осатанела! Я не буду писать статью…
Это мной по-прежнему двигало желание свернуться клубочком под одеялом; сказать: «Ма-а-ма!» и теперь — уже по собственной воле и желанию — не перебивать маленького рыцаря, а только слушать и слушать его речи, полные правды и только правды, любви и только любви. «Где ты, Никита Ваганов, где ты, родимый?» Не было Никиты Ваганова! Такой растворенности в чужой воле я никогда не испытывал. Лежи, не шевелись, думай, принимай решение вблизи рыцаря, превратившегося в ласку, полную голубого в полумраке электричества. «Западня!» — нежно и ласково думал я, на самом деле сворачиваясь калачиком под одеялом. Пахло зимними каникулами и прудом, заиндевевшими на морозе шнурками от ботинок, коньками. Нелька сказала в потолок:
— Егор Тимошин много опытнее тебя. Вот ты подтруниваешь над его системой фактов и фактиков, а для статьи по утопу годится только эта система. — Она осторожно зевнула. — Твое стремление к обобщающей эмоциональной критике… фу, какое недоразумение для статьи по утопу! — Она фыркнула. — И вообще, зачем ломать копья, если три прекрасных очерка тебе принесут в пять раз больше лавров в «Заре», чем одна рискованная статья…
За меня считали и подсчитывали, за меня давным-давно все продумали и обобщили и даже подвели итоги в смысле «лавровости». «Господь бог все перепутал!» — по-прежнему ласково и нежно думал я, так как на противоположном конце города существовала другая женщина — моя законная жена, — которая с неистовой силой боролась с мужем, по ее разумению, готовящим подлый поступок. Ника еще не знала, что я совершу нечто богопротивное, но была уверена, что ее муж все делает неспроста, коли он предает главное для нее — любовь. А рядом со мной лежала Нелька, женщина, которой было бы естественнее считаться женой Никиты Ваганова, и она считала себя женой, так как, наверное, неимоверным своим женским чутьем предчувствовала, что наша любовь будет любовью на всю жизнь.
Она сказала:
— Не будь жадным, Ваганов! Ты уже всесоюзно известен — этого тебе мало? Через три-четыре года они сами тебе предложат корреспондентство в «Заре». Кому это не ясно?
Я хохотнул под одеялом. Маленький рыцарь был все-таки женщиной, женщиной с типичной женской логикой и непостижимой мужскому уму психологией. Не торопись! Не жадничай! Твоя карьера и так обеспечена! А сама требует, потрясая копьем, чтобы дело об утопе древесины я без промедления передал Егору Тимошину, как дело гибельноопасное. И она, конечно, понимала, что падение Егора Тимошина повлечет за собой возвышенна Никиты Ваганова.
Я сказал:
— Ну, и чудовище же ты, Нелька! Правой бьешь, левой — гладишь.
Она победно улыбнулась. Она так никогда и не поймет, не постигнет, какое безграничное количество душевного комфорта предоставила в мое распоряжение, взвалив на свои покатые и узкие плечи часть моей ноши.
— Думаешь, что видишь меня насквозь? — лениво протянул я.
— Не думаю, а вижу. Успокойся, от моих предвидений тебе хуже не станет. — Она бегло поцеловала меня в подбородок. — Держись за Одинцова обеими руками, Никита! Даже по твоему рассказу понятно, что это такое. Масштаб! Таких людей, как Одинцов, немного, очень немного. Вождем научно-технической революции быть адски трудно. Мне об этом сказал один академик. «Редкие руководители способны понять революцию и руководить ею!» — так и сказал. Грустно сказал… Видимо, твой Одинцов из племени победителей… Ой, наш суп!
Она убежала в кухню, на ходу застегивая халат.
— Обед готов, милый! Мой руки, милый!
— Перестань милкать!
— Нет, не перестану, милый! Ня пярястану!
— А если по шее?
— Теперь можно и по шее, милый.
Мы крепко и длинно поцеловались на пороге кухни,
Глава пятая
I
Автор этих записок, исповеди, дневника, воспоминаний, откровения, автобиографии — как вам угодно! — все чаще и чаще путает повествование от первого и третьего лица, и теперь-то понятно, отчего это происходит: от удивления самим собой. От первого лица пишу: «Я улыбнулся», но тот же автор от третьего лица пишет: «Он кисло поморщился». Писатели-фантасты давно описали кавардак, который наступил бы в мире, если бы люди говорили то, что думают, или читали бы мысли друг друга. Кошмар! Но почему даже наедине с самим собой и даже под смрадным дыханием смерти ищутся лазейки, обходы и объезды, пускаются в ход умолчания; рука пишущего сама опускает то, что голова с радостью опустила бы — вот беда-то! Если человек врет самому себе, что за понятие тогда — дружба! Я думаю, что это такое же редкостное явление, как любовь до гроба супругов, если и ее не выдумали писатели и такие же «правдивые», как я, мемуаристы. Хочется тонко, по-щенячьи, заскулить… Что касается меня, то, как выражаются, истинных друзей у меня было мало, а начистоту, у меня их не было, друзей-то! Их замещали приятели, сообщники, товарищи, временные попутчики — так я стремительно двигался вперед и вверх. Если спросите, кого бы я хотел иметь другом, отвечу: Ивана Иосифовича Мазгарева — заведующего отделом пропаганды газеты «Знамя». Того самого Ивана Мазгарева, который — случайно или нарочно — неподал мне руку льдистым утром, когда я успел почти до конца распутать всю эту аферу с кедровниками и утопом древесины, — на это ушло все мое личное время на протяжении более года. События, следующие за этим, меняли мою жизнь радикально, на все сто восемьдесят градусов. Впрочем, я всегда знал, что такое произойдет — где же чудо? Повторяю, я хотел бы иметь другом Ивана Мазгарева, но мы не могли быть друзьями. Он был старше меня не на двадцать лет, он был старше меня на целую войну; он был из тех, кто имел обыкновение всем, включая жизнь, жертвовать во имя общества, ничего не требуя взамен. Были у нас и сближающие воззрения: он всегда хотел одного — возможности трудиться и трудиться хорошо, и все, что мешало этому, добрый до кротости человек сметал с лица матушки-земли. Он становился неистовым, если его длинные, как наваждение, пропагандистские статьи встречали препятствия на пути к газетной полосе. Вот это было мне созвучным, родным.
Помню, я попал в кабинет Мазгарева как бы случайно, то есть подчинился всегдашнему моему желанию видеть его круглое, доброе, глазастое лицо, слушать его неторопливые, с волжским говором речи и таким образом отдыхать. В тот раз Мазгарев был не Мазгарев, и я бы завернул обратно, если бы он сам не вцепился в меня. Он схватил меня за руку, посадил на диван, крикнул в мое неповинное лицо:
— Им не нужна статья о базисе! Ты слышишь, им теперь не нужна статья о базисе, хотя сами ее затвердили в месячном плане. Нет, ты только послушай: статья не нужна!
Я пожал плечами и сказал:
— Не понимаю, чего вы бушуете, Иван Иосифович? Статья о базисе опубликована. Она перепечатана из «Зари». Академик Косухин. А у вас кто? Ну, вот! Профессор Перегудин… Какой-то там сибирский профессор Перегудин!
Есть смешное выражение «выстрелить глазами», и мне показалось, что я буду убит Иваном Мазгаревым — так он на меня тогда посмотрел!
Какая статья? Какого академика? Где статья? Почему?
Он схватил подшивку собственной газеты, полистал, нашел и — поник, растерялся. Убейте меня, но в