Затем, голодные, мы пошли в столовую. Вот тут-то и произошло событие, которое в моей жизни сыграло важную роль. Не помню, о чем шла речь, совершенно не помню, что говорил сам, что вообще за обеденным столом происходило, но минут за пять до конца обеда Юрий Яковлевич — я уверен, что Никита Петрович Одинцов так прямо не действовал, не говорил с ним, — вдумчиво спросил:

— А вам никогда, Никита Борисович, не приходила мысль об Академии общественных наук? Полезное дело, знаете ли.

Запоздало складывая салфетку, я ответил:

— Только об этом и думаю, Юрий Яковлевич! Не хочется быть дилетантом, ей-богу. Превеликий вакуум в голове своей чувствую.

— Так в чем же дело? — Юрий Яковлевич воодушевился. — Судя по преферансу, вы человек отменно волевой, так неужели вас не хватит на экзамены? Они тяжелые — это так, но где нам с вами легко, Никита Борисович, где и когда нам легко?

— Ловите Юрочку на слове, ловите голубчика! — засмеялся Никита Петрович Одинцов.

* * *

… Юрий Яковлевич Щербаков ни на грамм не облегчил мне поступление в Академию, если иметь в виду экзамены, но уж позже вел себя по-родственному. Сдавать экзамены якобы помог мне Ленечка Ушаков. Возможно, мне казалось, что преподаватели были сговорчивы. Я неплохо подготовился к экзаменам — вот в чем штука. Короче, через два с половиной года работы в промышленном отделе ваш покорный слуга Никита Ваганов стал слушателем Академии общественных наук, которая откроет зеленый свет на пути вперед и вверх…

* * *

Вечер того дня, когда я стал слушателем Академии, я провел дома, с женой Верой, сыном Костей, отцом, матерью и сестренкой Дашкой. Они накрыли стол, нагнав — вот черт! — огромную помпу, даже с черной икрой. Естественно, первую речь держал мой родной отец. Он до пошлости торжественно сказал:

— Мой сын! Мой единственный дорогой сын! Уверенно и твердо идешь ты по этой многотрудной и одновременно счастливой жизни. Приветствую и поздравляю тебя, сын мой! Но… — Он был торжествен, как пономарь. — Но, сын мой, позволь пожелать того, чего у тебя нет! — Он обвел застолье ликующим взглядом. — Позволь пожелать тебе… ошибок! Вот чего тебе не хватает, сын мой, единственный и горячо любимый! Ошибок, ошибок и еще раз ошибок!

Представьте, он заставил меня задуматься и загибать пальцы в поисках ошибок моей недлинной еще жизни, и я нашел их препорядочно. Например, мне не следовало жениться на избалованной, не знающей жизни Веронике Астанговой, претерпевшей «изменения милого лица». В девичестве она именовалась капризным ребячливым именем Ника; сделавшись моей женой и родив Костю, пожелала называться исключительно Верой. Во-вторых, мне не следовало из Сибирска возвращаться в Москву на должность литсотрудника, а нужно было прямо из Сибирска — это легче — садиться на скамью слушателя Академии общественных наук. В-третьих, мне не следовало заводить любовницу на длинные-длинные годы.

— Сын мой единственный, я раскрываю навстречу тебе свои объятия, как никогда уверенный в том, что ты сделаешь мною не сделанное. Я пью за тебя это шампанское, сын мой! Ура!

Моя жена Вера слегка округлилась, стала от этого значительно миловиднее — резкость восточных черт лица сглаживалась, и было ясно, чем кончится дело — полной фигурой, которая меня вполне будет устраивать. Она уже была той верной, покладистой, невозражающей женой, какой я ее и хотел сделать, и по крайней странности это окажется именно тем, что было надо Никите Ваганову. Подле жены Веры сидел сын Костя с лицом павшего на землю ангела — он походил на нас обоих, он взял лучшее от матери и отца, и гулять с ним по улице было невозможно: прохожие от восхищения застывали, а он, барчук, казалось, не видел восторженных взглядов, хотя уже читал все, что попадается под руку, и со мной беседовал так: «Папа, правильно ли поступил Мартин Иден, если самоубился?» Я отбирал у него неположенные книжки, а мамаша их возвращала.

— Сын мой, почему ты не пьешь шампанское?

А кто его знает, почему я не пил шампанское. Задумался, наверное, загляделся на полнеющую Веру и херувимчика Костю, на отца с матерью, на дылду Дашку — мою сестренку, которой каждые полгода приходилось менять все одежки. Наверное, было о чем подумать, если родной отец с таким ликованием упрекал меня в безошибочности жизненного пути вместо длинных и тяжких дорог. Знаете, я чрезвычайно привязан к тому рудиментарному хвостику, который носит имя «семья»…

* * *

… Не знаю, не знаю! Для Никиты Ваганова роль семьи будет возрастать и возрастать, пока не достигнет предела после стояния на «синтетическом ковре» перед профессорским синклитом. Понятно, каждый умирает в одиночку, но если у твоего изголовья сидит вечно бдительная жена, то умереть в одиночку — не так уж просто… Вера сейчас меня уложит в постель, накроет одеялом, сядет подле. Она просидит, если понадобится, всю ночь кряду, она не сомкнет глаз, она будет следить за моим дыханием…

* * *

— Спасибо, папа! — сказал я, поднимаясь в тесноте маленького стола. — Ты, как всегда, прав, папа! Мне еще предстоит делать ошибки, и, думаю, с лихвой наверстаю упущенное. Вот уж о чем можешь не беспокоиться, папа. О моих ошибках. В них, если хочешь знать, мое будущее. Виват!

Я как в воду глядел, провидец чертов! Ведь я не делал крупных ошибок потому, что был маленьким человеком; став крупным, я начал их делать — крупные…

V

В середине первого года моей учебы в Академии общественных наук в Москве появился Егор Тимошин, продолжающий работать специальным корреспондентом областной газеты «Знамя» в городе Сибирске. До меня доходили слухи о том, что Егор закончил роман о заселении и завоевании Сибири, что Иван Мазгарев, прочитав роман, кричал: «Шедевр!» Такой всегда сдержанный, он вопил, что давно ничего подобного написано не было. Ценителем литературы я Ивана Мазгарева не считал, напротив, думал, что он совсем не разбирается в литературе, ничего иного, кроме своих пропагандистских статей, не знает и знать не хочет, и слухи — это слухи. Итак, Егор Тимошин сам захотел видеть Никиту Ваганова. Я не добивался встречи с ним, даже и не мыслил о таком ненужном варианте, но раздался телефонный звонок:

— Привет, Никита! Говорит Егор Тимошин. Я из гостиницы… Здорово, Никита!

— Здорово, Егор, рад тебя слышать.

Врал я, врал! Мне не хотелось ни слышать, ни видеть Егора Тимошина в любом временном исчислении и душевном состоянии. Разве в меланхолическом припадке раскаяния, какой-нибудь временной депрессии я мог позволить себе роскошь встречи с Егором Тимошиным, которого старался навечно стереть из памяти, но, видит Бог, мне мешал даже сам Егор Тимошин. Он продолжал:

— Я на недельку, Никита, очень хочу с тобой повидаться. Мало того… — Он замялся. — Мало того, я хочу тебе показать одну вещицу.

«Вещица» тянула на семьсот страниц машинописного текста, «вещица» была только первой частью трилогии «Ермак Тимофеевич», «вещица» была такой, что я читал ее полтора суток, так как пообещал Егору прочесть залпом — у него была такая просьба: «Залпом, непременно залпом, Никита!»… Последнюю страницу рукописи я по нечаянности уронил на пол, не заметив этого, плотно закрыл глаза. Мне не хотелось возвращаться с берега Лены в комнату, в дом, в столицу… Ржали нетерпеливые кони, бренчали уздечки, дым многочисленных костров сладко пахнул сосновой смолой, звезды были велики и казались близкими. В красном кафтане и собольей шапке сидел на пне Ермак Тимофеевич — живой и веселый… Так вот когда любимые Егором факты и фактики заставили ожить крупные общеизвестные факты! Роман был хорошим, предельно хорошим, а Егор оказался писателем милостью Божьей.

Встречу с ним я назначил в Доме писателей, куда меня пускали после того, как я выступил на вечере, посвященном публицистике. Пропуска у меня не было, но дежурная за маленьким столиком, узнав меня, закричали опричниrам при дверях: «Пропустите Никиту Ваганова!» Егор Тимошин попасть в Дом писателей и не мечтал — удивленно таращился и ойкал. Маленький зал с огромным самоваром, стены, исписанные писательскими речениями, узкий катакомбовый коридор, ведущий в знаменитый Дубовый зал, где сидели знаменитости и незнаменитости. Осторожно пил шампанское и делал вид, что пьян, длинный, гибкий и по- своему красивый Евгений Евтушенко; поглаживал челочку всегда задумчивый Юрий Левитанский; немо смотрел в рюмку одинокий, как перст, Юрий Трифонов, почти не пьющий человек. Узнавая писателей, Егор Тимошин робел и запинался. У меня была знакомая официантка — полная и добрая Таня, фамилию которой я не узнаю до конца дней своих. Она живо нашла нам столик на двоих, не принимая еще заказа, принесла

Вы читаете Лев на лужайке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату