В Спас приехали затемно. Извещенная телеграммой, Лина протопила, убрала избу. Автобус разгрузился и ушел. Кто-то невидимый в темноте заплакал, запричитал. Мы все вдруг оказались не у дел, покинутыми, бесцельно стояли в палисаде, курили. Откуда-то, подсвечивая фонариком под ноги, явился, прихрамывая, Космынин. Я ни о чем не спрашивал, и Космынин молчал, тяжело опираясь на палку. Из сеней падал сноп света, и Космынин тянул голову в притвор двери, желая попасть в избу, но и не осмеливаясь нарушить запрет, наложенный на него. (Это после узналось, что Космынин не имел даже гостевых прав, явился в сельцо незваный, как тень, за прощением неясных грехов и не понятых им обид.) Он еще потоптался на заулке, стараясь слиться с приезжими, но, чужой им, снова пропал во тьму. Гости тоже разбрелись по Спасу, привыкая к месту, выбранному Бурнашовым на вечные времена. Я же непонятно чего медлил, боялся упустить что-то важное, невосполнимое, словно бы уже тогда знал, что стану писать о Бурнашове. Какой-то голос нашептывал мне: будь тут, будь тут. Я поднялся на крыльцо, стараясь не скрипнуть ступенями. В сенях неожиданно и лишне стояла темно-коричневая крыша домка. Дверь в избу была открыта, оттуда веяло мертвым и страшным.

Я вошел в кухню, и неожиданно картина, открывшаяся взгляду, поразила меня и запечатлелась навсегда. Гроб стоял на двух табуретках. Лиза пинцетом снимала с лица Бурнашова слои марли, один за другим; нет, она не распаковывала, не открывала его на посмотрение, убеждаясь, что ничего не нарушилось в нем от дорожной тряски, но словно бы с любованием вылепливала новое обличье, с которым предстояло жить будущему Бурнашову. Каждое движение женщины было неторопливым и вместе с тем нежным, осторожным и непугливым, будто не пинцет был в ее пальцах, а острый скальпель. За последним слоем марли открылось костяное лицо, Лиза поцеловала его в губы, потом, опершись на обе стенки домовины, застыла над покойным в оцепенении, не сводя своего взгляда с родимых черт. Я вдруг устыдился, понял свою лишность в эти минуты прощального уединения, отступил за ободверину, тупо озирая бревенчатую стену с длинными волокнами мха. Мое внимание привлек бумажный лоскут с четвертушку тетрадного листа, где пробежисто, с крутым наклоном было написано: «Если имеете веру с горчичное зерно и скажете горе: сойди с места и низвергнись в море, она тотчас же повинуется вам».

О какой же вере шла там речь?.. Я куда позже стану размышлять над этими строками, они врезались в память мою сами по себе, но тогда я и не подразумевал, что они запечатлелись во мне. Я лишь скользнул взглядом по словам, как и по всей охряно-темной стене, еще полностью во власти недавней картины, и тут явилась горбатенькая старушонка в черном плату, повязанном в роспуск. Именно такая и должна была навестить покойного перед полуночью, уже не земная, цветом сравнявшаяся с древесной корою, а может, и явившаяся из глубин лишь затем, чтобы проводить туда скитальца. Она сняла литые резиновые калоши у порога и мягко, бесплотно прошелестела в горенку, там поцеловала вдову, достала с груди книжицу и принялась читать. Тут меня негромко окликнули из сеней, позвали на ночлег…

Следующим днем Бурнашова вынесли на улицу. Вдруг не оказалось полотенец. Гришаня помялся и сходил за своими, припасенными загодя. Вокруг сбилось все сельцо, в большинстве старушишки, преклонный народ. Чернобесов хмуро стоял в отдалении, заломив шапку на затылок, вроде бы безучастно глядел в ясное небо. Часто передо мною мелькал Космынин, норовил попасть мне на глаза, чтобы я замолвил слово, но я отчего-то отводил от него взгляд, будто бы боялся провиниться перед Лизой. Бурпашов лежал с мученическим лицом, полным страданий: он и сейчас, в вечном сне, не мог отмякнуть, оттеплиться, боролся с кем-то невидимым, отстаивал свою волю.

И тут произошло замешательство. По Спасу на лошади не повезешь, нужно пронести по сельцу, чтобы простился умерший с земным обиталищем и запомнил дорогу, по которой уже не коснуться ногами, и эту память унес с собой. Дедовский обычай, заведенный издревле, не нам и нарушать его… Но кому пронести через Спас, где мужики в силе? За первую лямку взялись Гришаня с Чегодаевым: профессору внове было, и все его занимало. Чегодаев со стороны смотрел на народ с удивлением и боялся в нем раствориться. Космынин уловил заминку, как-то ловко подхватил полотенце, но Лиза подскочила и оттолкнула: «Тебя-то кто сюда звал? Дьявол ты, дьявол!» – «Лиза, уймись, Лиза», – конфузливо остерегла Лина, но тут же и осеклась. Лиза поискала кого-то, близоруко щурясь, остановила взгляд на Чернобесове и требовательно кивнула. Чернобесов криво ухмыльнулся, но торопливо содрал шапку с головы и, не чинясь, подошел к гробу.

В шесть рук понесли Бурнашова к последнему покою. Колька Чернобесов замыкал скорбящих, правил лошадью, убранной в черные ленты. Я старался не смотреть по сторонам, уставясь в спину Чернобесова, в серый мятый его пиджак, заштопанный на лопатке, на изрытый морщинами загривок, темный, как еловое корье, с въевшейся земляной пылью. Напротив каждой избы устанавливали табуретку, опускали гроб, старухи молились. Писатель Мухин, шедший со мной в паре, дородный, сановитый, рипкал рыжеватыми глазками, оглядывал сельцо с любопытством и громко прокашливался. Только однажды, когда простились с последним домом, Мухин сказал, окая: «Смотри, куда попал человек!»

Старик Мизгирев стерег на околице, опираясь на батог. Он подхватил полотенце у Чегодаева, и тот послушно отступил. Когда Мизгирев шел, спотыкаясь и хрипя горлом, то серый офицерский плащ свистел меж сапог, как хлыст. Думно ли было Бурнашову, что в последние минуты именно эти, самые нежеланные люди, и отнесут домовину на жальник? А может, мечталось ему хотя бы в смерти примириться со всеми и помирить?

Шагов через пять старик Мизгирев выдохся, тут подоспел меринок. Гроб поставили на телегу, старик уселся возле, поправил на голове черную суконную шляпу и цепко обхватил домовину руками, будто отвечал за сохранность покойника.

… Зачем я запоминал эти мелочи? Будто уже тогда знал, что каждая случайная деталь пригодится; но вот они цепляются друг за друга, нанизываются в цепь, уже властвуя надо мною, беря в полон, и меня охватывает смятение, то ли я пишу, к чему подробности, которые, быть может, убивают облик страстно жившего человека. Ведь сейчас-то он не может вмешаться, проявить свою волю и характер. Так ли важно нам, живущим, знать, как попадал Бурнашов на кладбище, кто провожал, что пили-ели? Хотя как знать…

Меж тем меринок, помахивая хвостом, угрюмо понурившись, потянул похоронные дроги через борок к светлому вешнему озеру. По сивому крупу коня пробегала дрожь, словно бы он молчаливо плакал по хозяину.

Потом было прощание. Писатель Мухин вскинул в небо руку и воскликнул: «Ты пришел из земли, в землю и вернулся…» Потом с некоторой театральностью встал на колено и поклонился. Старухи заплакали. Сквозь пелену, смаргивая соленую влагу, я не сводил глаз с жесткого лица Бурнашова, с серебряной невесомой его бороды, тщательно расчесанной и разостланной по груди, с его помертвевших губ, плотно сжатых, почти прикушенных. Лизу держали за локти соседки: она не рвалась и не выла. Говорили много и красиво, кладбищенский бор сыпал иглами с позлащенных вершин. Во всеобщей печали подошел ко гробу Космынин и просто, без нажима, почти плачущим голосом заговорил: «Друг мой, коли повинен в чем, то прости. Ты во гробе, но душа твоя сейчас парит над нами. Ты видишь, как мы все скорбим по тебе и плачем…»

Все зарыдали пуще, но всеобщее стенанье перебил гортанный мелодичный клекот, донесшийся с озера. Над самой водой, направляясь к нам, летели три белоснежных лебедя и прощально трубили. Над кладбищем, почти над могилою, они сделали круг и, мощно опираясь на теплый густой воздух, неторопливо ушли за дальний синеющий лес.

Вы читаете Любостай
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату