человека, за которого тот себя выдавал; Чернобесову постоянно хотелось снять с писателя маску и выставить на посмотрение в неприглядном истинном обличье. Вот, глядите, писатель такой же, как мы все, и ничего в нем особенного. А может, тогда еще невзлюбил Чернобесов Бурнашова, когда Алексей Федорович необычным образом пошутил? Он принес на своем горбу из райцентра шестьсот железных рублей, ему удалось их раздобыть в банке, и по триста кругляков разделил стопками на столешне, призвав плотников к торжественному моменту. Бурнашов расплачивался за хлев и, наверное, тайно мстил за ту волынку, за те нервы, что потрачены были, пока велась стройка. Гришаня тогда сказал, смеясь: «Ну, Алешка, ты молодец, скажу тебе, не поленился из райцентра переть. Бабу обрадую нынче. Дырок наверчу, на веревку нанизаю, как бусы, и на шею повешу. На, скажу, баба, носи да бренчи, как корова боталом. Хоть не утеряешься». Чернобесов ничего не сказал, смахнул деньги, не считая, в плотницкую сумку с инструментом. Но позднее донеслось мнение Чернобесова: «Наш барин по всем повадкам из дурдома. Больше в плотники к нему не пойду».
… Как появился тогда Чернобесов на усадьбе Бурнашова? Каким смерчем его закинуло? Лизанька стиркой занималась, кряхтела над корытом, отдраивала мужние увоженные порты, а сам Бурнашов корпел в столярке, зачищал деревянные груди у водяной бабы-русальницы. И вдруг внезапный визг, заполошный, безостановочный, словно бы кто на гада наступил и сейчас замер в омертвелом ужасе с дико распахнутым ртом. Бурнашов выскочил, поначалу ослепленный, плохо видя после сумерек что к чему. К сарайке прижавшись спиною и неумело выставив перед собою вилы, стоит Лизанька и уже не вопит, но шепчет: «Не подходи, наколю, говорю, не подходи». А Чернобесов, широко раскинув руки, играючи наступает на женщину, скалит кривоватые порченые зубы: «Не кочевряжься, Лизка. Чего орешь, как у смерти? Давай покувыркаемся, не убудет же». И тут внезапно сбоку подскочил Бурнашов, хряпнул топором наотмашь. Он был как в тумане, плохо соображал, но мог поклясться, переполненный гневом, что метил только в голову, по спутанной пепельной волосне: Бурнашов горел желаньем раскроить черепушку как старую обгорелую крынку, чтобы лопнула она разом и никогда не склеилась более. Но отчего угодил Бурнашов в предплечье, что отвело руку от крайнего рокового удара? Узкое лезо столярного топора лишь скользнуло по предплечью, заголив кость, отсадив порядочный лафтак кожи. Кровь хлынула из Чернобесова как из борова, он смертельно бледнел, наливаясь синевой, и переминался по траве, расквашивая обильную горячую руду. И пока металась Лизанька в поисках тряпки, пока Бурнашов, набычив голову и опустив взгляд, расслабленно и тупо вытирал топор о подол холщовой блузы, осыпанной мелкой стружкой, Чернобесов неожиданно исчез, как бы растворился в июльском парном мареве. Позднее Бурнашов нашел по натекам крови на траве след Чернобесова и тайный лаз в частоколе, ведущий на усадьбу к его матери Власихе Чернобесовой, по прозвищу Рулетка.
На Чернобесове все заросло как на собаке, Бурнашова от тюрьмы отстояли, но в предварилке он отсидел, попробовал казенных харчей. Вернулся Бурнашов на свободу тайно и больно уязвленный, что судили не насильника, а его, известного писателя, и тем самым невольно унизили его, а врага возвысили. И сейчас, видя пред собою лик Чернобесова, его немигающие ледяные глаза, Бурнашов начерно набросал картину деревенского допроса, какое бы испытание ожидало Чернобесова еще лет сто тому… «Василенко попросил денег у брата взаймы, но тот пожадился, не дал, мол, больно хорошо на печи лежишь. И Василейко пригрозил, когда, мол, так, то я сам доберусь до денег. Деньги через несколько дней пропали, улики пали на Василейку, но тот упорно отказывался, не брал вины. Тогда крестьяне подвергли Василейку испытанию. Привязали к столбу и начали сечь кнутами, потом заперли в порожний амбар и сутки морили голодом, через сутки опять секли, а после того, затопив избу по-черному, перевязали его вожжами и подтянули в дыму; наконец накормили ветчиной с солеными огурцами и поставили вблизи кружку с водой так, чтобы он не мог дотянуться. Но и это не помогло. Тогда крестьяне подвели Василейку под присягу, принесли икону, цалуй, говорят. И только страх перед присягой, перед клятвою заставил сознаться».
Но Чернобесова присягой не прижмешь, коли он в бога не верует.
Хлопнула входная дверь, раздался зычный властный голос Королишки: «Сам-то где, прибыл?» – «Дождалась», – ответила Лизанька таким жалобным голоском, словно бы навек рассталась: Бурнашов размяк и сразу все простил жене. «Ну и слава богу…» – «Едва дождалась. Не могу без Алеши спать. Все чудится, кто-то бродит по дому, конца краю нет». – «Хозяинушко и ходит. Как не ходить? Дозорит, ба-тюшко. Без дворового хозяина никак нельзя. На годовые праздники я супу наварю, рыбы напеку, складу в посудинку, снесу на сеновал и скажу: «Дворовенький, не погнушайся, пойдем, откушай со мной». Без дворового никак нельзя. Уйдет он, никакого скота в доме не заведется: придет чужой – весь скот перегрызет». – «А какой он из себя? Хоть бы знать». – «Мохнатенький такой, с рукавицу-мохнатушку. Ко мне, бывало, явится середка ночи и щекотит, баловник. Я ему: ты не балуй, а он только сопит. Иль заберется куда, греховодник, и давай ласкаться. Нынче-то я совсем постарела, дак не ластится». – «Это ж как страшно. Я бы с ума сошла». – «Я, бывало, конюшила. С конюшни-то попадаешь впотьмах, напозоришься, наматеришься хуже мужика. К дому подходишь, а там будто кто спичкой черканул. Сторожит, значит. И легше сразу…»
Сквозь дерево звук хорошо сочится, приобретает какой-то особый таинственный окрас, и разговор доносится будто из другого неведомого мира. Бурнашов подслушивает и не знает того, что довольная улыбка блуждает по отмякшему лицу. Он представляет сейчас и Лизаньку, прижавшуюся к печи, и гостью Королишку: уселась с краю лавки, широко расставив ноги, плат сбился на затылок, вороненые жесткие волосы лежат плотным крылом, и сливовой темени глаза возбужденно ярко блестят. И вдруг Бурнашов напрягся и невольно смутился, будто подслушал запретное. Разговор перешел на бабье. «Лексей-то все куда пропадает, оставляет тебя. Сделал бы он тебе ребенка». – «Ну вы скажете тоже, тетя Поля». – «А что такого? Столько лет живете вместях, как ни посмотришь, все на постели катаетесь, как жеребята. Чего тянете? Себя старите да детей малите».
Бурнашов напряг слух: хотелось знать, как отзовется Лизанька. Но жена ответила уклончиво и вместе с тем шутейно: «Заведи, а после майся. На старости и стакана воды не подаст». – «Да и то, Лизавета. Куда с има? Поживите для себя. Маленькие детки – маленькие бедки; большие детки – большие бедки. Что я от своей-то видела? Да ничего хорошего. Вырастила на свою голову. Только дай-подай. Досталась она мне, ой дорого досталась».
Бурнашов покинул затвор, явился на люди в серых валяных отопках и спортивных штанах. «Я работаю, а вы орете, как в диком лесу», – сказал строго, но отчего-то улыбнулся заискивающе. Королишка всхлопала тяжелыми руками, как глухарка, сразу засобиралась домой, заповскидывалась на лавке, готовая бежать прочь из избы. Но сама косилась на Лизаньку, ждала, когда та примется упрашивать. «Посидите еще. Кто вас дома-то ждет?» – попросила Лиза, и Королишка с победным видом взглянула на хозяина. Бурнашов-то знал повадки Королишки: для манеры покочевряжится, повыхаживается, строя из себя обиженную, потом усядется плотнее на лавке и битых часа два не снимется.
«Ой, вы еще больше поседатели. Как в белую краску окупали», – воскликнула с ехидцею Королишка, от нее пахнуло чесноком и самогонкой: значит, приняла старуха рюмочку. «Линяю… К весне дело». – «Есть такие люди, но все от здоровья. Какое здоровье у мужика, такой и волос. Годами-то вы, Ляксей Федорович, еще не вышли из лет, а видом выказываете как столетний. Стяпан Алексеевич, ему куда за восемьдесят, а он моложе вас. Сымите вы эту бороду, на кой вам шерсть на лице?» – тонко мстила Королишка, роняла Бурнашова в глазах Лизаньки, заставляла ее зорче присмотреться к мужу, давала понять, в какой тугой хомут влезла баба, испортила себе жизнь. Чтобы замять неловкость, тягостное молчание, зависшее в избе, Королишка ловко свела разговор на пробитую колею, снова начала жалобиться на свою сиротскую вдовью жизнь и на здоровье. «Все до одного разу живем, Ляксей. Однажды запекло, зажгло у меня в боку, мочи нет. Приехала в больницу, посмотрели, пощупали, говорят – здорова. А я говорю: какое здоровье, если помираю. Щупайте в левом боку, я забеременела. Говорят, чего ты, бабка. Я говорю – щупайте, там робенок. Да кто тебе его сотворил? А в озере, говорю, купалась, с водой и наплеснула. Ну, стали щупать,