«Мой дедушка по отцу был цыган. И сам я разве не цыган, а?» – вдруг необычно закруглил Бурнашов. По застолью прошел шелест, и цыганские лица заискрились благожелательностью, тем родственным участием и теплом, что греет пуще вина. Ой, купил гость, ну знал, бродяга, как удоволить табор. Всегда желанным гостем будешь, Алексей Федорович… Бурнашов пил, худо закусывая, а виделся ему желтый сиротливый гроб с белыми фестончиками посреди снежной аллеи. В какое-то мгновение Бурнашов потерял всякую власть над собою и вдруг заплакал навзрыд, жалея безымянного человека. Слезы обильно лились, и, закрывая лицо руками, стыдясь застолья, но в то же время и бесконечно страдая по ком-то, Бурнашов плакал горько, как дитя, и не мог остановиться. У сестры тоже набрякли густо наведенные глаза, тушь подозрительно поплыла. Она толкала брата в бок жестким костистым кулачком и повторяла: «Скажи, чего ты рюмишься, ну успокойся. Зюзя ты, не пей, если не можешь. Ну возьми себя в руки». Актриса Санеева с другого боку гладила Бурнашова по голове и расслабленно напевала: «Пусть поплачет. На поминках надо плакать. Пусть поплачет».
Бурнашову стало вдруг стыдно, ужасно неловко и своих слез, похожих на неврастению, и того, что он с такой назойливостью занимает своей особой всех гостей, когда каждый в эти минуты должен думать и чтить усопшего. Бурнашов вскочил и скорым шагом, напахнув тулупчик на плечи, выбежал на улицу. Там он окунул лицо в сугроб, в колючий зальдившийся снег, и с каким-то остервенением долго обдирал ладонями щеки. Голова прояснивалась, гул в груди затихал, и лишь на мгновение снова вставала кладбищенская четкая картина, и Алексей Федорович судорожно икал. Ему отчего-то было так тошно, что хотелось тут же и умереть; комнаты, сплошь уставленные фарфоровыми статуэтками, как филиал Эрмитажа, и эти столы с яствами воспринимались уже как сон, хотя вот тут, за спиною, зазывно светились окна.
Тут вышла сестра Анна с мужем. Чегодаев был хмур, из-под коричневой кепочки густые с проседью волосы падали прямо на заостренный лоб, придавая всему лицу вид неопределенный. Родичи затолкали Бурнашова в машину и повезли к себе. Профессору так хотелось побыть средь цыган, ему так льстило, что он накоротке с вольницей, и это знакомство подымало его в собственных глазах. И вот неожиданно извлекли из-за стола, когда он настроился на долгое сидение. Чегодаев был зол и почти ненавидел свояка. А Бурнашов словно бы выпал из того хмельного нервического состояния, был снова трезв, и только сердце ходило ходуном.
Они поднялись в квартиру, Чегодаев достал бутылку.
– Ты ведешь себя как дешевый актеришко, – сказал он грубо и сухо, презрительно впился в Бурнашова из-за очков.
Бурнашов чувствовал себя виноватым, действительно, как свинья нарюмился и вот испортил близким всю гостьбу; потому он улыбнулся виновато, заискивающе, не желая ссоры. Но зять, напротив, быстро жевал губами, и сухие щеки его вдруг покрылись багровыми пятнами. Сестра Анна утонула в кресле, и из его уютной глубины виделась лишь ее плотно зачесанная головка и носок шлепанца на закинутой качающейся ноге. Она тоже была против братца, Бурнашов всеми нервами чувствовал отчуждение, что плотно окутывало и обессиливало его.
– Ты не думай, я к тебе по-прежнему хорошо отношусь, я тебя люблю, ты ужасно талантлив. Но все в вашем роду актеришки, вы все хотите выбраться в люди на чувствах. Ты необразован, ты темен, тебе бы культурки, тогда б тебе цены не было.
Бурнашов слушал и лишь послушно улыбался, удивляясь своему спокойствию. Желтый гроб с белыми фестончиками стоял посреди полированного стола на кривых тонких ножках, и поверх его как бы отдельно покачивалась молодящаяся голова с прямой густой челкой да немо, беззвучно распахивался рот с криво, неудачно отросшими зубами.
– Вот чудно, а? Не пашут и не сеют, а что имеют! А народ…
Но зять Чегодаев не дал договорить, он вскинулся на свояка с непонятным бешенством, брызгая слюною:
– Что народ, где он! Ты мне его покажи! Это у тебя в деревне народ? Ха-ха. Быдло…
– Но это наша Русь, и другой нам не иметь. С этим народом, Михаил Львович, нам жить. Пьет? Пьет. Но внутренне стоек и в порядочности нам всем еще сто очков вперед даст. – Бурнашов убеждал вяло, он вдруг понял, что слова повисают в воздухе, тратятся понапрасну, теряют ту живую энергию, которой и крепится на миру слово. В себе бы надо носить, запоздало подумал он. Бурнашов, честное слово, не хотел распри: ему бы сейчас упасть на длинный ворсистый диван и утонуть в том дальнем уголке, где сейчас ярился зять Чегодаев.
– Какая Русь? – желчно ухмыльнулся Чегодаев. – О чем он лепит, этот жалкий актеришко? – Чегодаев переигрывал и театрально обращался теперь к жене, чувствуя в ней немалую, но уверенную поддержку. – Твою Русь, Бурнашов, два века покрывали угрюмые монголы и расплодили орды. Оглядись, где твоя Русь? На севере? Куда не добрел татарин? Да и там выродки лишь. Нету, нету Руси – и не будет. Никогда не будет. Все, точка. Остались орды нечесаного и немытого стада с их гнусавым воем, который они определили за песню. Все-о, все!
– А чему ты радуешься? – спокойно спросил Бурнашов, потянулся к бутылке и ровно разлил по рюмкам. Пальцы слегка дрожали и выдавали скрытую сердечную дрожь. – Ведь и ты быдло!
– И я быдло, – слишком скоро согласился Чегодаев и этим невольно выдал себя. Нет, он был далеко над стадом, недосягаем, он давно ходил в духовных пастырях. Но тут, слегка расслабленный вином, вдруг понял, что наговорил лишнего, и решил поддаться Бурнашову, словчить.
– Ты пьян, Алеша! – вмешалась в разговор сестра. – Ты в стельку пьян и ничего не соображаешь. И Миша говорит лишнее, он ведь так не думает. Миша очень добрый человек, он меня любит. Ты ведь так не думаешь, правда, Миша?
Чегодаев склонил упрямую голову.
– Ну, мне пора! – поднялся Бурнашов.
– Постой, погоди! Куда ты собрался ехать, скажи мне? На ночь глядя, куда? – Анна говорила мелко, почти всхлипывала, но сама не сводила жалобного взгляда с Чегодаева, ожидая поддержки. Но муж не поддакивал, его небольшая головка, прошитая сединой, была упрямо набычена. – Ты ведь пьян, Алеша.
– Я пьян? – удивился Бурнашов. – Ни в одном глазу. Нынче водку стали слабую делать. Вот сейчас два фужера выпью и по одной половице пройдусь… Черт знает что мычишь. Курица. Пьян, пьян! Ты что, видала меня пьяным? Прощай.
Бурнашов уже не удостоил зятя взглядом, неторопливо прошелся по одной половице, в прихожей отыскал тулупчик и скуфейку, мягко затворил входную дверь. Вино вроде бы не действовало, кануло в утробу, как в песок. Еще с трезвой головою Бурнашов отыскал возле вокзала свой автобус, опустился на