светлицу.
Братья между тем совещались, на что им теперь решиться. Дива долго не возвращалась. Она переменила одежду, свила свежий венок, собрала небольшой узел и затем обратилась к плачущей сестре:
— Прощай, дорогая, родная моя… прощай навсегда! — говорила Дива своим певучим голосом. — Я должна идти, я должна бросить все… Куда глаза глядят, куда доля меня поведет. Я пойду на остров, на Ледницу, в храм Ниолы, стану у священного огня, буду его стеречь и плакать, пока глаз моих хватит, пока они не погаснут… Или я жить перестану, или огонь не будет гореть — тогда конец моей муке… А теперь пойдем, сестра, я должна со всеми проститься, с домом, с очагом, с каждым углом, с порогами, стенами, лошадьми, со всем, что живо или мертво, что я так любила…
Дива торжественно прощалась со всем, заключавшимся в доме ее родителей. Женщины сопровождали ее. Дива подошла к огню и бросила в него последнюю лучину:
— Прощай, мой домашний очаг, огонь мой… Не мне уже помнить, заботиться о тебе; не освещать тебе более моей прялки, не согревать мое озябшее тело. Огонь отца, матери, братьев, сестер моих… свети им светло, согревай их… Прощай…
Затем она подошла к большому чану, в котором приготовлялся хлеб.
— Здравствуй ты, с детства меня питавший хлебом… Будь всегда полон, пусть люди тебя уважают… Хлеб твой не будет уж более моей пищей…
Точно так же Дива простилась с порогом отцовского дома, с избами, сараями, с любимой буренушкой, с овцами, лошадьми, даже с собаками и колодцем, у которого она брала воду. Подойдя к колодцу, Дива взяла в руки ведро, почерпнула воды, и в последний раз напилась… Обняв сестру, братьев, всех женщин по очереди, Дива простилась со всеми, кланяясь в ноги… В последний раз перед нею открыли ворота и сейчас же закрыли, лишь только она очутилась за ними. Дива подошла к реке, к большим камням, на которых любил сиживать ее отец.
Никто не смел спорить с нею или отговаривать от этого путешествия. У забора стоял конь Домана, она велела пустить его на свободу.
Старая Велиха и два парня должны были провести ее к озеру. Самбор вызвался быть четвертым.
Когда Дива в последний раз обернулась в сторону отцовского дома и замахала платком — до нее донеслись душераздирающие крики и вопли женщин, которые, сидя на земле, голосили по Диве, словно по умершей.
А вдали слышен был лошадиный топот: конь Домана, выпущенный на волю, скакал к своим.
XIII
Утром на следующий день около Домановой хаты как-то пусто и тихо было. К воротам подъехал всадник и остановился у них. Это был Мышко.
— Доман дома? — спросил он у слуги, стоявшего у ворот. Парень молчал.
— Господин твой дома? — повторил Мышко. Ответа опять не последовало.
— Что же онемел ты, что ли? — крикнул Мышко, выведенный из терпения упорным молчанием парня.
— А что же мне говорить? — начал тот. — Доман лежит в постели, он ранен, старуха ходит за ним… Жив еще, да жизни-то в нем немного…
Мышко соскочил с лошади.
— Кто ранил Домана?
Снова слуга не нашел, что ответить на этот вопрос: ему совестно стало за своего господина. Ему казалось неловким сказать гостю всю правду, потому что рана, нанесенная рукою женщины, позорила, бесчестила мужчину.
— Не знаю, — уклончиво отвечал слуга, хотя Доман на его глазах упал с лошади.
Мышко посмотрел на парня с недоверием, но, не расспрашивая более, вошел во двор, оттуда в светлицу.
В светлице царствовал полумрак. У печки на корточках сидела Яруха: шепча про себя, она что-то варила в небольших горшочках.
В глубине, на постели, покрытой мехом, лежал Доман с полузакрытыми, обращенными к потолку глазами, он, казалось, мало что видел из происходившего вокруг него; бледные губы дрожали, грудь была облеплена мокрыми тряпками.
Яруха обернулась к вошедшему и, указывая черным морщинистым пальцем себе на губы, безмолвно требовала соблюдения полнейшей тишины. Доман, однако, уже успел заметить присутствие гостя: он вздрогнул, невнятно пробормотал несколько слов и слабым движением руки пригласил его приблизиться к постели. Мышко подошел к больному. Оба молчали; гость присел на постели в ногах Домана.
Старуха между тем напилась воды и, захватив в руку какой-то травы, направилась с нею к раненому; траву она положила ему на грудь, затем начала что-то нашептывать, в заключение, подняв обе руки кверху, она плюнула сперва по одну, потом по другую сторону постели. Доман глубоко вздохнул.
Лежавшая на земле собака, услышав вздох своего господина, приподняла голову и вопросительно на него поглядела.
Мышко не раскрывал рта: он точно боялся заговорить с больным. Спустя немного времени он подозвал Яруху.
— Кто его ранил? — спросил он.
Яруха долго не отвечала, в нерешимости тряся головою.
— Э!.. Кабан! — сказала она, наконец. — Да! Дикий зверь… клыком угодил ему в грудь…
Мышко взглянул на старуху и только повел плечами.
— Может быть, и олень, — поправилась Яруха, — али другой какой ни на есть лютый зверь, мне почем знать?… На охоту поехал, с охоты и принесли его… Ой, охота, охота! Хуже войны такая охота…
По лицу гостя видно было, что он не верил ее словам. Вдруг в светлицу вошел брат Домана — Дюжий. Мышко встал и поздоровался с ним. Яруха, оставаясь у постели больного, зорко следила за ними. Мышко и Дюжий вышли на двор.
— Скажи мне хоть ты правду, — обратился Мышко к Дюжему, — что с ним случилось такое, кто его ранил и где?
— Стыдно признаться, — проговорил Доманов брат, — ради девки, Вишевой дочери, отправился он на Купалу… завладел ею и на лошади мчал домой… Она-то и вонзила ему в грудь его же собственное оружие — охотничий нож…
Дюжий поник головою: немало стыда стоило ему это признание… Мышко сосредоточенно сдвинул брови.
— И убежала? — спросил он, нахмурясь.
— Доман упал с лошади… Рана оказалась жестокою… Может, и жить-то не будет… Старуха, впрочем, заговорила кровь, зелье прикладывает, — продолжал Дюжий, — ну, а девка с лошадью улизнула домой…
Мышко не верил ушам своим, слушая этот рассказ. Дерзость Дивы, беспечность ее похитителя казались ему неправдоподобными. Он молчал…
— Кликни старуху, — сказал он после некоторого раздумья, — спросим ее: жить ли Доману, или уж суждено ему гибнуть… Мне, да и всем нам он крайне нужен…
Дюжий сейчас же сделал рукой знак появившейся у порога Ярухе, которая с рассчитанной важностью, хотя явно под хмельком, подошла к ним.
— Слушай ты, старая ведьма, — обратился к ней Мышко, — будет он жить?…
Яруха подняла голову, неопределенно покачала ею в разные стороны, затем, опустив на грудь, подперла ее ладонью и глубоко задумалась.
— Кто ж его знает, — промолвила она наконец, — разве я видела, как из него кровь вытекала?… Видела, как его убить собирались?… Дело свое я делаю… Кровь заговорила, наготовила разного зелья,