глубину, и приходилось вновь и вновь возвращаться. Мало одного дня, даже самого бесконечного, для воспоминаний – хватит ли оставшейся жизни? И разве можно выплыть из этого озера, даже если вдруг прорвется оно в одну сторону широкой рекой со втягивающим течением? «Куда – плыть?..»
Тенишев просидел на вокзале до утра. Первый автобус повез его по той же дороге, по которой они ехали когда-то с Даней, – в деревню, где он вырос.
10
Тенишев стоял посреди шоссе, пронизывающего деревню насквозь, и смотрел, как долго, до самого горизонта, уменьшается автобус.
Улица была пуста и в одну, и в другую сторону. Тишина вбирала в себя время. Застыли деревья, обозначающие улицу, домов на ней не было – вместо них остались пятна светлого песка.
Все виденное было иллюстрацией того знания и предчувствия, которое поселилось в его душе в далеком детстве.
И Тенишеву вдруг на мгновение показалось, что он знает, почему в последние годы не мог написать об этом ни одного слова. Все видимое было пространством умирания, и здесь не было места словам, они тоже умирали. «Об этом нельзя написать», – наконец вспомнились слова. Нельзя написать, нельзя сказать. Не о выселенной деревне, накрытой невидимой радиацией, не о пустынности места и о самом месте, а об умирании, о смерти нельзя сказать ничего. О ней можно говорить на ее языке – языке молчания, обратном языке, который никому не известен. И даже молчание живущего человека кажется нехитрым инструментом защиты от неведомой, полной немоты, в которой таится этот обратный, отрицающий язык.
Ноги приросли к земле. Тенишев со страхом подумал, что если не сдвинется сейчас с этого места, то и останется навсегда в неподвижности, исчезнут чувства, исчезнет он сам. Земля притягивала с такой силой, будто в нем собралась вся его жизнь, ненужная, накопленная по всем годам, дням, мгновениям.
«Вот – тяжесть жизни», – провернулись в голове слова.
С трудом передвигая ноги, он побрел по мертвой улице, которую однажды назвал в своем рассказе уходящей. Странный стиль пророчества продиктовал ему тогда это сочетание двух слов. Казалось бы, требовалось объяснение, обстоятельство места, причины: уходящая вдаль, в небытие. Но это объяснение не всплыло тогда, не прояснилось, его и не могло быть. И уходящая улица стала ушедшей. Так сбываются необъяснимые сны, не допускающие точных слов и определений, так восстанавливается ускользающий смысл прошлой жизни, пролившейся, как вода, без восстановления капель, формы, без обратного движения.
Почему-то представилось лицо Дани. «Что, пошутила жизнь, показала свое жало? – словно говорили его смеющиеся глаза. – А ты говорил о клейких листочках, хотел думать о самом главном в этой жизни – вот твои листочки, вот твоя жизнь. Не избежал ты своей участи, которую я видел в тебе с самого начала».
«Ты же знал, что я не старался этого делать».
«Да, ты помнишь, объяснял мне, как работает плуг, зарываясь в землю? Дальнейшее движение все глубже и тяжелее».
«Да-да, ты прав, только дай мне пройти».
За поворотом, на самом краю бывшей деревни, оставалось несколько нетронутых домов.
Когда-нибудь желание возвращения превращается в обязанность. Обязанность превращается в закон, закон – в невозможность, и чем все это кончается? Все начинается хорошо и кончается плохо, и жизнь, начинаясь с детства, легка, но с годами незаметно превращается в трудную обязанность, невыносимое соединение острых углов.
Вот Тенишев возвращается домой, и если бы он мог идти сейчас по улице в совершенном молчании, не думая ни о чем, это выглядело бы обыкновенным посещением своего дома, в котором не был он, как кажется, давным-давно. Но он думает, разговаривает молча с собой и в этом разговоре все больше и больше запутывается, не зная, где притворяется, где играет, где нащупывает искренность и правду. Скорей бы дойти до дома, где будут радостные возгласы и скрип дверей, где начнется внешняя, обычная жизнь с обычными словами. Там отец с матерью, и встреча с ними будет совсем не похожа на картину возвращения, которую он много раз до этого представлял.
Значительность событий – в собственных мыслях о них, и всю жизнь можно перевести на обычный язык, без напряжения и раздражающей яркости красок. Обычный язык – сказанные слова. Сколько раз Тенишев поражался тому, что освобождается от собственных мучительных раздумий, как только высказывает их Дане, но при этом слова теряли смысл. Он и это пытался объяснить, Даня улыбался: «Да, слова беспомощны, как дети». Тенишев почему-то доказывал: значит, мысль несовершенна, не готова для слов… «Да-да, мысль изреченная есть ложь», – опять старался помочь ему Даня. И Тенишев умолкал. Он знал только собственный язык и не умел говорить на другом. Этот язык был обратным, языком немоты.
И этот язык вдруг совпал с немотой ушедшей улицы, по которой он шел сейчас к своему дому, уцелевшему на краю умершей деревни.
Отец стоял возле дома, поставив ведра на траву, и смотрел навстречу. Тенишев пошел быстрее. Слова, предметы, воспоминания – все то, что называется прожитой жизнью, – окружало Тенишева и подталкивало к отцу.
Так бы встретить своего сына, подумал Тенишев и обнял отца. Плечи его были сухими и легкими, как у ребенка. Он впервые полюбил отца как выросший сын.
Он не стал помогать, а пошел следом, глядя, как вода падает на тропинку, словно заигрывает с гостем. Забор оставался неподвижен, тесная его частота только ожидала, пока люди пройдут мимо. Сверху смотрел, не узнавая, скворечник.
«Никому, никогда не отдам всего этого, да, впрочем, никто и не потребует, – усмехнулся Тенишев. – И домой возврат есть, и я взглянул на дом свой, ангел».
И увидел мать. Она стояла, как всегда, мешая отцу пройти, стояла на пороге дома. Тенишев поцеловал ее, провел в комнату к дивану, усадил, сказал: «Я приехал, я приехал».
– Ты один?
– Один.
Всегда казалось, что одни и те же слова, сказанные им и родителями, различаются по смыслу. Но не говорить же с порога о своем одиночестве – смешна, смешна серьезность человеческих чувств в обычном разговоре. Заговори сейчас Тенишев об истинных причинах своего приезда – и сам бы запутался, и запутал бы родителей, встревожил бы их своей непонятной жизнью. «Один – да, один». Как просто.
Кажущееся понимание здешней жизни потянуло его ходить по комнатам. Его спрашивали о чем-то, он отвечал и думал: сможет ли в собственной старости, глядя на своих взрослых детей, вспомнить эту минуту?
Почему истлело чувство прежней жизни на этой улице, в этом доме, в свете солнца сквозь занавески? Разве можно об этом кого-то спросить? У всех ли людей прожитая жизнь отскакивает назад так быстро, как непойманный мячик, – и разве дело только в вымершей, выселенной деревне? Такое чувство может настигнуть в любом месте, и скорее, не место, а время вызывает его.
Хотя бы часть своих мыслей хотел освободить Тенишев перед отцом с матерью, но и это было невозможно. Нет слов для этого, даже самых осторожных.
И он улыбался, ходил по комнатам в ожидании простого разговора.
Дом стал другим. Как больной человек закрывает глаза и отворачивается к стене, понимая наконец, что его боль никому не понятна, так и дом вобрал в себя последние неразличимые вздохи и шорохи. Тенишев смотрел на стены, окна – ему казалось, что его взгляд безответно пропадает и растворяется. И память не помогала. Он пытался вспомнить, что было связано с вмятинами на полу от ударов молотка, с трещиной на оконном стекле, – и не мог.
Таким старым и уставшим Тенишев себя никогда еще не чувствовал. Возвращением сюда казалась вся прожитая жизнь, но она виделась пустой, пустынной, бессмысленной. Он подошел к зеркалу и увидел чужого, незнакомого человека.
– Что, сынок, привыкаешь к дому? Устал с дороги? – услышал он сзади голос матери.
Тенишев кивнул и понял, что на все вопросы родителей будет отвечать односложно, не рассуждая, не поддерживая лишней длительности разговора.
Вошел отец, втроем сели к столу. В углу на стене висела икона, под ней на тумбочке в стакане с зерном