Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
— Пылыоха-о[8]…
И тоскливо оглянулся.
Партизаны, как стадо кабанов от лесного пожара, кинув логовища, в смятении и злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов — итти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко с плачем ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо в падях темнел дуб, бледнел ясень.
Налево — от него никак не могли уйти — спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями — море.
Лес был, как море, и море, как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок, и мужики через просветы деревьев плыли глазами туда, а потом вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.
А китайцу Син-Бин-У казалось, что мужики за розовыми гранитами на западе желают увидеть иное, ожидаемое.
Китайцу хотелось петь.
III
Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
Тосковал он без моря — и жизнь для него была вода, а пять пальцев — мелкие ячейки сети все что- нибудь да и попадет.
Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла пятерых — из года в год, пять осеней — когда шла сельдь, и не потому ли ребятишки росли светловолосые — среброчешуйники.
В рыбалках ему везло, на весь округ шел послух про него «вершининское» счастье, и когда волость решила итти на японцев и атамановцев, — председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек и баб. Жизнь нужно было тесать, как избы, неизвестно еще когда, — заново, как тесали прадеды, приехавшие сюда из пермских земель, на дикую землю.
Многое было непонятно — и жена, как в молодости, не желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У пришиби[9] яра бомы[10] прервали дорогу и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера[11] рвались на бом, а ниже в камнях билась, как в падучей, белая пена стрежи[12] потока.
Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
— Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины[13] Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
— Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
— С кем битва-то?
— В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел — отбили, а, чаем, придет завтра. Ну, вот мы барахлишко-то свое складывам, да в сопки с вами думам.
— Кто наши-то?
— Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
— Увидимся!
На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
— Зарыть бы их, — сказал Окорок, — срамота.
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда — спокойно деловитые.
Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
— Воюете? — спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
— Приходится, дедушка.
— И то смотрю — тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь, — на чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
— Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то — трах! Оказыватся, сгнила давно, нову приходится делать.
— А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторял:
— Не пойму я… А?..
— Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
— Ну, ну… каки нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
Собачонка не переставала визжать.
Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
IV
Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько минут бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо танцовало, тряслись кулаки и радостно орала глотка:
— Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
— Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.