— Да.
— У нас отдельный столик с Ливерди, Рокдианом и Ланда. Поскорее: уже четверть восьмого!
Переполненная столовая жужжала, как потревоженный улей.
Здесь были все парижские полуночники, все бездельники и праздношатайки, все те, кто не знает, чем заняться после семи вечера, и обедает в клубе, надеясь на случайную встречу, чтобы прицепиться к кому-то или к чему-то.
Как только пятеро приятелей уселись за стол, банкир Ливерди, коренастый, крепкий сорокалетний мужчина, сказал Бертену:
— Вы сегодня прямо как бешеный.
— Да, нынче я мог бы творить чудеса, — отвечал художник.
Остальные улыбнулись, а пейзажист Амори Мальдан, низкорослый, тощий, плешивый, седобородый человечек, с лукавым видом сказал:
— Вот и у меня тоже в апреле всегда бывает прилив новых сил, и на мне появляется несколько листочков, самое большее с полдюжины, а потом все это выливается в чувство, только вот плодов не бывает никогда.
Маркиз де Рокдиан и граф де Ланда выразили ему соболезнование. Оба они были старше Мальдана, хотя самый опытный взгляд не мог бы точно определить их возраст, оба были клубными завсегдатаями, наездниками и фехтовальщиками, тело у них, благодаря постоянным упражнениям, стало железным, и оба хвалились, что во всех отношениях они моложе изнеженных повес молодого поколения.
Рокдиан, человек знатного происхождения, был принят во всех домах, даром что его подозревали во всевозможных темных денежных делишках, — оно и неудивительно, утверждал Бертен, коль скоро маркиз столько лет не вылезал из игорных домов; он был женат, но не жил с женою, которая выплачивала ему ренту, состоял директором бельгийского и португальского банков, и весь его энергический облик, облик Дон Кихота, говорил о том, что он весьма дорожит своей несколько замаранной честью — честью дворянина, пустившегося во все тяжкие, честью, которую время от времени омывала кровь царапины, полученной на дуэли.
Граф де Ланда был добродушный великан, гордившийся своим ростом и широкими плечами; у него была жена и трое детей, но, несмотря на это, он с превеликим трудом заставлял себя обедать дома три раза в неделю, остальные же дни, после состязаний в фехтовальном зале, проводил с приятелями в клубе.
— Клуб, — говаривал он, — это семья для тех, кто еще не обзавелся семьей, для тех, у кого ее никогда не будет, и для тех, кому скучно в своей семье.
Сперва разговор зашел о женщинах, затем начались анекдоты, затем — воспоминания, потом собеседники расхвастались и даже пустились в излишние откровенности.
Маркиз де Рокдиан предоставлял слушателям догадываться о том, кто были его любовницы, весьма точно их описывая; это были светские женщины, и он не упоминал их фамилий.
Банкир Ливерди называл имена своих любовниц. Он рассказывал так:
— В то время я был очень близок с женой одного дипломата. И вот как-то вечером, уже уходя от нее, говорю: «Знаешь, малютка Маргарита…» Видя на лицах слушателей улыбки, он останавливался, но тут же продолжал:
— Эх, вот я и сболтнул лишнее! Следовало бы взять за правило называть всех женщин Софи.
Оливье Бертен, человек весьма сдержанный, на все вопросы обычно отвечал так:
— Я довольствуюсь своими натурщицами. Приятели делали вид, что верят ему, а Ланда, отдававший предпочтение обыкновенным девкам, оживлялся при мысли о всех лакомых кусочках, которые ходят по улицам, и о всех молодых особах, раздевающихся перед художником за десять франков в час.
По мере того, как бутылки пустели, в «наших старичках», как называла их клубная молодежь, в «наших старичках», раскрасневшихся, разгоряченных, пробуждались подогретые вином желания, разгорались страсти.
После кофе Рокдиан разболтался, — теперь его рассказы стали более правдоподобными, — и, позабыв о светских женщинах, принялся воспевать обыкновенных кокоток.
— Париж, — говорил он, держа в руке рюмку кюммеля, — это единственный город, где мужчина не стареет, единственный город, где мужчина и в пятьдесят лет, если только он хорошо сохранился и еще крепок, всегда найдет восемнадцатилетнюю крошку, этакого прелестного ангелочка, который его полюбит.
Ланда, убедившись, что после ликеров Рокдиан стал самим собой, принялся восторженно подпевать ему и перечислять всех молоденьких девочек, которые до сих пор все еще обожали его.
Но Ливерди, человек более скептической складки, утверждавший, что хорошо знает настоящую цену женщинам, пробурчал:
— Ну да, они всегда будут говорить вам, что обожают вас.
— Они мне это доказывают, дорогой мой, — возразил Ланда.
— Такие доказательства не в счет.
— С меня их довольно.
— Да они сами в этом уверены, черт побери! — вскричал Рокдиан. — Неужели вы думаете, что этакая славненькая двадцатилетняя бестия, которая уже лет пять, а то и шесть, ведет развеселую жизнь, да еще в Париже, где все наши усы приохотили ее к поцелуям, а потом отбили к ним всякую охоту, еще может отличить тридцатилетнего мужчину от шестидесятилетнего? Полно вам вздор молоть! Больно много повидала она видов и больно много знает. Да я готов биться об заклад, что в глубине души она предпочитает, то есть искренне предпочитает старика-банкира юному хлыщу! Но разве она это понимает, разве она думает об этом? Разве у здешних мужчин есть возраст? Э, дорогой мой, наш брат только молодеет с появлением седины, и чем больше мы седеем, тем чаще слышим, что нас любят, тем усерднее это нам доказывают, и тем глубже в это верят.
Побагровевшие, подхлестнутые алкоголем, готовые на поиски всевозможных приключений, они встали из-за стола и принялись обсуждать программу сегодняшнего вечера: Бертен предлагал цирк, Рокдиан — ипподром, Мальдан — Эдем, а Ланда — Фоли-Бержер, но тут до них донеслись легкие, отдаленные звуки настраиваемых скрипок.
— Стойте! — сказал Рокдиан. — Стало быть, сегодня в клубе музыка?
— Да, — отвечал Бертен. — А что, если мы минут на десять заглянем туда перед уходом?
— Пойдем.
Пройдя салон, бильярдную и игорный зал, они попали в некое подобие ложи, возвышавшейся над эстрадой для оркестра. Четыре господина, удобно расположившись в креслах, с сосредоточенным видом ждали начала, а внизу, в пустом зале, сидя и стоя беседовали еще человек десять.
Дирижер легонько постучал палочкой по пульту, и концерт начался.
Оливье Бертен обожал музыку так, как обожают опиум. Она будила в нем мечты.
Как только его слуха достигала звуковая волна, льющаяся с инструментов, он ощущал прилив пьянящего упоения, наполнявшего и душу, и тело необыкновенным трепетом. Под гипнозом мелодий его воображение, как безумное, носилось в милых сердцу грезах и сладких мечтах. Закрыв глаза, положив ногу на ногу, опустив ослабевшие руки, он слушал звуки и видел образы, роившиеся перед его взором и в его мозгу.
Оркестр играл симфонию Гайдна, и художник, смежив веки, тотчас вновь увидел Булонский лес, множество экипажей вокруг, а напротив, в ландо — графиню и ее дочь. Он слышал их голоса, следил за ходом их разговора, ощущал колыхание экипажа, вдыхал воздух, напоенный запахом листвы.
Трижды его сосед, обращаясь к нему, спугивал это видение, и три раза оно возникало вновь, подобно тому, как после морского плавания у вас, когда вы лежите в неподвижной постели, вновь возникает ощущение качки.
Затем видение расширилось, растянулось в целое путешествие с этими двумя женщинами, сидевшими против него то в вагоне, то за столиком в гостинице где-то заграницей. Так они сопровождали его до тех пор, пока не кончилась симфония, словно за время прогулки по солнцу лица обеих женщин запечатлелись в глубине его зрачков.
Тишина, затем шум голосов и отодвигаемых стульев разогнали его туманные грезы, и он увидел, что рядом с ним, в трогательных позах людей, внимание которых побеждено сном, спят четверо его