Хлопок выстрела прервал его.
— Всем на пол, бинть! — крикнул Колотеев.
Лежа на полу, все услышали еще два хлопка, звон разбитых оконных стекол, звук рикошетящих пуль.
— Он решил заморозить нас… — сказал генерал, закрывающий своим кряжистым телом Гошу.
— Господи! — отозвался на это Чугуновский, обнимая свою домработницу. — Хорошо, что я поставил в окна стеклопакеты! Тебя как зовут-то?
— Надя, — отвечала она.
— А я — Валера.
— Надо действовать! — сказала Раиса Крянгэ. — Сколько можно говорить? Какое расслабление национального характера! Есть здесь мужчины?
— Есть! — сказал Чугуновский и крепко поцеловал Надю.
46
Любомиру Хреновичу воевать было не любо.
Он шел замыкающим, и к ногам его, как ему казалось, привязаны были атлетические гантели. Был бы он летучей мышью — улетел бы. Был бы речным раком — уполз бы обратно в свой вагончик, как в каменистый грот. Ведь он ничего не хотел менять в своей искалеченной сущности, в жизни царства свалки, где он нашел гармонь души. Той души, которая, как инвалид на параолимпийских играх, стала мнить себя здоровой.
«Не впервой, мама… — говорил он мысленно. — Раньше я жил в мире мудрых мыслей, ты покупала мне на именины обязательную книжку на свое усмотрение. Раз ты увидела в магазине книжку под названием «Говорящая рыба» и урвала от бюджета денег. Их хватило бы на три булки белого хлеба. Ты несла книжку домой, прижимала ее к своей груди, воображая мою радость.
— С днем рождения, сынок! — сказала ты. — Вот я тебе купила сказку — это мое проздравление!
Каюсь мама, я стеснялся твоих простых речей, и на лице моем, как я теперь понимаю, цвела алая заря.
— Правильно говорить «поздравляю», а не «проздравляю», — дерзко поправил я. Кривая, жалкая и лживая, как зимняя оттепель, улыбка играла на моем лице, когда я примерял у зеркала новую оранжевую рубашку.
— Девчачья! — что тоже было неправильно: «девичья» или «девчоночья» — еще бы куда ни шло. — Ты ведь, мам, бабушкину кофту перелицевала?
— Нового-то, сына, не накупишься… Ты же растешь с кажным часочком!
Потом я начал читать книжку, и это была никакая не сказка, мама, а очерки работы ихтиологов. Мне казалось, что она пахнет обрыдлой соленой горбушей, из которой ты, мамочка, варила щербу, и жизнь меня жестоко обманула в этот раз. Каюсь, моя душенька, моя зашита и оборона! Виновата ли ты, что нас, аборигенов-островитян России, грабили из поколения в поколение и очень расчетливо. А я успел возненавидеть нищету. Я учился, учился и учился, как завещал великий мертвый Ленин. Думаю, по наущению сатаны. Я бодался и упирался, как животное существо, предчувствующее бойню. Я топорщил шерсть. Меня стригли. Мои волосы, которые ты вычесывала роговым гребешком, падали к их ногам. К ногам центровых, у которых все было, но этого «всего» им было мало. Умирая, ты шептала мне, незабвенная, что рада тому, что я становлюсь не просто человеком, а с высшим образованием. Таким, как их дети — дети тех, кто указывает обществу путь к счастью… И я учился на ять, но пятерки получали дети разных народов, а что они оказались на поверку за спецы — это у истории спросите. Думаешь, не обидно? Обидно. Только обида эта детская. Знаешь, ты, моя родненькая, пчелка моя неустанная! Сейчас и я понял: ведь это у меня — не у них, все было! Ручьи весной, лес в сентябре, стрекозы со слюдяными лопастями, мечты, восходящие к перфокартам белых звезд, чувства — вся земля, которой нет края. И не оттого, что она круглая, а оттого, что моя… Потом, мама, я встал у конвейера рабочих дней в очередь за пенсией минимум профессора, максимум академика. Но только ты покупала мне хорошие книги. Они не дали мне той хамской дерзости, которая берет чужое, как свое, которая самой хорошей книжкой считает сберегательную, пахнущую валерьянкой бессонных ночей и втираниями тигровой мази в больную поясницу. Между страницами которой шуршат невидимые человеческому глазу ржаные крошки сухарей. Красная ржавчина сгнившей жизни осыпается с них. Она падает к подножию заживо похороненных мгновений чистой жизни. Теперь вместо сберкнижек — кредитные карты. Они оплачены детским горем объединенных наций. Что-то странническое, мамочка, играло моими чувствами. Во мне, как твой чайный гриб, росло желание воли и большого безмолвия. Они выпускали из меня твою кровь четвертой группы, а она творилась сызнова. И только хмеля в ней прибывало. Они вязали мне руки, а руки становились гибкими, как булат. Я умелый специалист, но пусть дяденьки сами кормятся. Во мне умер батрак и ожил поэт — я нашел мир, где ожидали меня покой и воля. Я был счастлив. Но и этот затерянный мир, эту землю Санникова, эту страну Семи Трав — городскую роскошную свалку отняло у меня провидение. И сейчас, мама, я иду с автоматом имени Калашникова воевать с какими-то Кирибеевичами, и буду пулять, если уж так велит судьба. Но не любо мне это все… Не любо!..»
— Хреныч! Эй, Хреныч! Спишь на ходу, ничего не слышишь, — танцевал вокруг него Чуб, бывший учитель физкультуры, сжегший горло жидкостью от потливости ног и с тех пор не берущий спиртного даже на понюх. — Видишь дом со штандартами?
— Темно, брат…
— А ты выше смотри, выше… На фоне неба — видишь? Ну?
— Вижу, Чуб…
— Пойдешь с Коробьиным. Он объяснит задачу. Появились новые вводные. Водные вводные.
— Вождь сказал?
— Я приказал.
— Лады…
— Не лады, а «слушаюсь!» Пошел!
Чуба лихорадило от предвкушения дела. Ему казалось даже, что вернулась окопная чесотка, и он нервно поплевывал на кисти рук, втирая слюну в их тронутую суховеем войн кожу.
47
В недавнем прошлом главным стоком наемников стала гигантская Африка, поделенная мировым правительством на множество карликовых государств с потешными армиями, где всегда найдутся автомат и место в строю для военного умельца. Но было время шесть веков назад, когда кондотьеры-наемники — итальянцы, швейцарцы, ландскнехты, испанцы со всей нищей Европы — стягивались в Италию. Каждый ее город, как в нынешней России, являл собой «суверенное» государство, которое никто из их граждан не спешил защищать силой оружия. Тогда в четырнадцатом-пятнадцатом веках ветры войны гнали в Италию голодных героев какой-нибудь «большой войны». После завершения Столетней войны это были английские отряды, а в двадцатом веке — ветераны сначала Второй мировой, а потом войн в Корее, Вьетнаме, Афганистане…
Как и теперь, в те времена наемники служили не земным князьям, а Мамоне — им безразлично на чьей стороне зарабатывать свой хлеб и боевые трофеи.
Встретившись в бою, они щадили друг друга. Макиавелли рассказывает о случае, когда в «длившемся