Испанец расправил складки своей тоги п, указывая на монаха, произнес громко и торжественно:
– Сеньора Хорн!.. Вы подтверждаете или отрицаете слова отца Рикардо?
И Фани почудилось, будто это не адвокат ее спрашивает, а сам отец Эредиа, и чувство это перешло в полную уверенность, когда она невольно взглянула на монаха и глаза их встретились. Голова у нее закружилась. Сердце бешено застучало… Состояние ее было близко к состоянию преступника, когда он решил совершить преступление, но колеблется в выборе подходящей минуты. Она остро сознавала, что рассуждать ей некогда, и все же рассуждала, прикидывала, делать ли ей первый шаг сейчас. Мысль о Джеке ее удерживала, страсть подталкивала. На одной чаше весов находились Джек, Клара, Мюрье, их общие забавы и развлечения. Теперь на этой чаше лежали подлость и ложь. На другой чаше находился монах Эредиа и благородная правда. Но что происходило в эту минуту в ней самой? Быть может, драматическое столкновение добра и зла? Фани вдруг ясно поняла, что в ней борются только две подлости. Мгновение она колебалась. Желание сказать правду было не чем иным, как подлостью, расчетливым ходом ее страсти, желавшей завоевать расположение монаха. В ней слабо шевельнулась совесть, и Фани почувствовала, что преодолевает этот расчет, эту подлость, которую публика, включая отца Эредиа, приняла бы за какую-то особую честность. Нет, Фани не любит блистать фальшивыми качествами, как не терпит фальшивых драгоценностей. Но вдруг она осознала, что монах твердо верит в эту ее несуществующую добродетель и что в этот миг ничто не отвратило бы его от нее решительней, ничто не нанесло бы большего вреда ее планам, чем если бы она подтвердила показания Джека, Клары, Мюрье…
– Говорите, сеньора!.. – гремело у нее в ушах. Адвокат Рабочей конфедерации взывал все громче, все драматичней. – Солгал ли монах Эредиа? Солгал ли тот, кто каждый день ходит в кварталы нищеты и лечит больных?
– Я протестую против такого преднамеренного допроса свидетелей! – воскликнул опытный Мартинес-и- Карвахал.
Он уже заметил тревожные симптомы колебания у Фани.
– Заданный вопрос не содержит ничего, могущего нанести вред обвиняемому, – монотонно ответил судья.
Фани подняла голову. В последнее мгновение она увидела прекрасные андалусские глаза монаха. И произнесла твердо:
– Отец Эредиа сказал правду!.. Джек Уинки, Клара Саутдаун, Жак Мюрье и я дали следователю ложные показания.
– Обвиняю свидетелей подсудимого в лжесвидетельстве, – провозгласил прокурор. – Прошу суд подвергнуть их аресту.
Зал погрузился в гробовое молчание. Публика, судьи и адвокаты застыли как громом пораженные. На мгновение Фани показалось, что она совершила величайшую в своей жизни глупость, по потом она поняла, что ой вовсе не грозит тюрьма, что, напротив, ее поступок невероятно взволновал всех испанцев. Даже бесстрастные лица судей выразили волнение. Она обвинила сама себя, но показала при этом нравственное величие, подобно героине в драме Лопе де Бега. Испанцам ли не оценить этого?… Крики и бешеные рукоплескания, как на бое быков, сотрясли зал. Вот она, Англия! Вот они, англичане, самые честные люди в мире! Viva Inglaterra!..[34]
Приободрившаяся Фани отважилась посмотреть прежде всего на Джека. Американец впился в нее глазами, а потом на его лице появилась презрительная улыбка, точно он хотел сказать: «Сука!.. Я знал, что ты способна на такой номер. И только затем, чтобы понравиться этому попишке, так ведь?» Она отважилась посмотреть и на несчастного Мартинеса-и-Карвахала, который застыл в изумлении, пораженный и подавленный человеческим коварством. Она посмотрела на ошеломленную Клару, вконец поглупевшую, посмотрела на Мюрье, совершенно сбитого с толку всем происходящим. Посмотрела, наконец, и на отца Эредиа – его матовое лицо на миг залилось румянцем, а потом к нему опять вернулась прежняя аристократическая бледность. Среди общего смятения в зале одни золотистые отблески в его глазах казались живыми, и Фани опять почудилось, что между ними установилась знакомая ей молчаливая солидарность, которую она почувствовала тогда, в придорожном трактире. Для нее этого было достаточно, большего она и не желала и не ждала в ту минуту.
Процесс закончился в тот же день. Джек Уинки был осужден на шесть месяцев тюрьмы и денежное возмещение убытков, а Клара и Мюрье получили по одному месяцу за лжесвидетельство. Что же до Фани, суд признал смягчающие вину обстоятельства и освободил ее от ответственности. Пока все выходили, Фани продолжала сидеть на своем месте. Кто-то подошел к ней и коснулся ее плеча. Это был Лесли Блеймер.
– Фани!.. – произнес он с укором. – В своем ли ты была уме?
– Вполне, Лесли.
– Зачем ты это сделала?
– Мне нравится монах.
– И ты пожертвовала своими друзьями!..
– Что из того?
Лесли с трудом подавил восхищение. В ней всегда было что-то великолепное и беззастенчивое, что-то чисто британское, и оценить это мог только британец. Они дружили с детства – это была одна из тех привязанностей, лишенных всякой сентиментальности, которые у англичан часто длятся всю жизнь.
– Ты невыносима!.. – сказал он, всем своим видом выражая возмущение, а в сущности целиком поддавшись ее очарованию. – Поднимайся! Хочешь, поужинаем вместе?
Когда они вышли, она увидела перед судом громадную толпу смуглолицых рабочих. Они запрудили почти всю площадь Пуэрта-дель-Соль. Взметнув кулаки, рабочие приветствовали Фани.
– Видишь? – произнесла Фани с торжеством.
И тут же почувствовала, как мало она заслуживает эти овации. Нищая, оборванная Испания!.. Чтобы приветствовать правду, эти бедняки прошли немало километров.
– Ну что ж, – сказал Лесли. – Улыбнись им!
И когда автомобиль тронулся, он стал махать шляпой. Но Фани не могла улыбнуться.
III
После процесса жизнь Фани несколько изменилась. Она переселилась в Мадрид и на Пасео-де- Реколетос сняла довольно уродливый серый дом, носивший претенциозное название Паласио де Ривас по имени своего благородного владельца или, точнее, его предков. Все члены американской колонии тотчас отвернулись от нее. Не менее враждебно повели себя ее соотечественники. Разумеется, Фани это ничуть не задело. Ей не хватало только Мюрье, язвительное остроумие которого и провансальскую пылкость не могла заменить флегматичная дружба Лесли.
Неожиданностью для нее было письмо от супериора иезуитов провинции Толедо, отца Сандовала, доставленное специальным курьером в рясе. Письмо начиналось обращением: «Благороднейшая и милостивейшая госпожа!» – далее выражалось восхищение достойным поведением Фани на суде и смиренная благодарность, в конце шли щедрые благословения. О монахе Эредиа в нем не было ни слова, как будто бы его личность потонула в вековой пыли ордена.
Несколько дней спустя Фани посетила Мюрье. Она увидела его в камере, за решеткой; он сидел на кровати, обложившись книгами. Некоторое время Мюрье притворялся, что поглощен чтением и не замечает ее. Затем как бы случайно поднял голову и кивнул ей с убийственным равнодушием.
– Жак!.. – дерзко сказала Фани, точно ничего не случилось.
Мюрье опять погрузился в чтение. Фани терпеливо сделала еще несколько попыток втянуть его в разговор. Так как чрезмерное равнодушие могло показать, как глубоко он задет, Мюрье наконец отложил книгу. Фани с удовольствием отметила про себя его старательное притворство.
– В чем дело? – спросил он по-французски с таким видом, как будто его тяготило ее присутствие.
– Я принесла тебе кое-что.
– Можешь оставить все при себе.
– Мне хотелось бы, чтобы ты на меня не сердился.
– Как ни странно, я на тебя ни капельки не сержусь.
– Тогда прости меня, пожалуйста!
– Отец Эредиа простит тебе все твои грехи.