архиепископа Кентерберийского, в котором примас англиканской церкви горячо одобрял его поступок и выражал желание узнать, каковы его дальнейшие намерения. Мистер Хардинг ответил, что намерен остаться священником барчестерской церкви Св. Катберта, на чем дело и кончилось. Затем за него взялись газеты, в том числе и “Юпитер”, и хвалы ему можно было прочесть во всех читальных залах страны. Тут выяснилось, что он — тот Хардинг, которому принадлежит замечательный труд “Церковная музыка”, и поговаривали даже о новом издании, которое, впрочем, так и не вышло. Однако его труд был приобретен придворной церковью, а в “Музыкальном обозревателе” появилась длинная статья, утверждавшая, что никогда еще церковной музыке не посвящалось исследования, в котором такая научная скрупулезность сочеталась бы с подобным музыкальным талантом, а посему имя Хардинга будет вечно жить там, где ценят Искусство и почитают Религию.
Не стану отрицать, что мистеру Хардингу польстила столь высокая хвала — музыка, несомненно, была его слабостью. Но на этом все и кончилось. Второе издание не появилось, экземпляры придворной церкви упокоились с миром среди груд подобной же литературы. Мистер Тауэрс из “Юпитера” и его коллеги занялись другими именами, и наш друг мог отныне надеяться лишь на посмертную славу.
Мистер Хардинг проводил много времени у своего друга епископа и у своей дочери миссис Болд, увы, уже овдовевшей, и почти ежедневно навещал прежних своих подопечных. Из них теперь в живых оставалось лишь шестеро. Хайрем же завещал постоянно содержать в богадельне двенадцать человек. Но после отречения смотрителя епископ не назначил ему преемника, и принимать новых пансионеров было некому; казалось, что барчестерской богадельне суждено захиреть, если только власти предержащие не примут мер.
Но власти предержащие вот уже пять лет как не забывали барчестерской богадельни: ею занимались многие политические мужи. Вскоре после ухода мистера Хардинга “Юпитер” объяснил, что следует делать. Уложившись в полстолбца, он распределил доходы, перестроил дом, прекратил свары, восстановил добрые чувства, обеспечил мистера Хардинга и поставил дело так, что все могли быть довольны — и город, и епископ, и страна в целом. Мудрость этого плана подтверждали письма, полученные “Юпитером” от “Здравого смысла”, “Истины” и “Справедливца” — все полные восхищения и дельных добавлений. Примечательно, что писем с протестами в газете не появилось — следовательно, она их и не получала.
Но Кассандре не верили; и даже мудрость “Юпитера” иной раз пропадает втуне. На страницах “Юпитера” других планов предложено не было, однако в иных местах преобразователи церковной благотворительности усердно объясняли, как именно они поставили бы на ноги Хайремскую богадельню. Некий ученый епископ при случае упомянул о ней в палате лордов, дав понять, что сносился по этому вопросу со своим преосвященным барчестерским собратом. В палате общин радикальный представитель от местечка Стейлбридж предложил передать хайремский фонд на просвещение сельских бедняков и развлек достопочтенное собрание примерами суеверий и странных обычаев вышеупомянутых бедняков. Некий памфлетист издал брошюрку под заглавием “Кто наследники Джона Хайрема?” с точным рецептом, как именно следует управлять подобными заведениями, и, наконец, член правительства обещал внести на следующей сессии коротенький билль, который определит положение барчестерской богадельни и прочих таких же заведений.
И на следующей сессии билль, вопреки всем прецедентам, был внесен. Страну тогда занимало другое. Над ней нависла угроза большой войны, и вопрос о наследниках Хайрема не интересовал ни парламент, ни публику. Билль, однако, прошел и первое чтение, и второе, и остальные одиннадцать этапов, не вызвав никаких разногласий. Что сказал бы Джон Хайрем, знай он, что сорок пять достопочтенных джентльменов утверждают закон, меняющий весь смысл его завещания, даже не вполне понимая, о чем, собственно, идет речь? Будем надеяться, что это понимал товарищ министра внутренних дел, который занимался биллем.
Билль стал законом, и ко времени начала нашей истории было постановлено, что отныне в барчестерской богадельне будут содержаться двенадцать стариков (один шиллинг четыре пенса на каждого в день), что будет построен дом для двенадцати старух (один шиллинг два пенса), в богадельне будет экономка (семьдесят фунтов жалованья и квартира), эконом (сто пятьдесят фунтов жалованья) и, наконец, смотритель (четыреста пятьдесят фунтов жалованья), который будет заботиться о духовных нуждах стариков и старух, а также о телесных — но уже только стариков. Как прежде, отбирать пансионеров должны были епископ, настоятель собора и смотритель, епископ же назначал и штат. О том, что смотрителем должен быть регент собора, и о правах мистера Хардинга не было сказано ни слова.
Однако о реформе объявили только через несколько месяцев после смерти старого епископа, когда его преемник занялся делами епархии. Новый закон и новый епископ были среди первых детищ нового кабинета, а вернее, кабинета, который лишь на краткий срок уступил власть соперникам. Епископ Грантли, как мы видели, умер как раз в конце этого срока.
Бедняжка Элинор Болд! Как идет ей вдовий чепец и серьезность, с какой она исполняет новые обязанности. Бедняжка Элинор!
Бедняжка Элинор! Признаюсь, Джон Болд никогда мне не нравился. Я считал, что он недостоин такой жены. Но она думала иначе. Она принадлежала к тем женщинам, которые льнут к мужьям подобно плющу. Это не обожание, ибо обожание не признает в своем идоле недостатков. Но как плющ следует всем искривлениям ствола, так Элинор чтила и любила даже недостатки мужа. Когда-то она объявила, что отец в ее глазах всегда прав. И так же стойко она была готова защищать худшие черты своего супруга и повелителя.
Женщине было легко любить Джона Болда: он был нежен, заботлив, мужествен, а его самоуверенность, не подкрепленная талантами, его неосновательное утверждение своего превосходства над ближними, которые так раздражили знакомых, не роняли его во мнении жены. Если же она и замечала недостатки мужа, его безвременная смерть изгладила их из ее памяти. Она оплакивала его, как совершеннейшего из людей; после его кончины она долго отвергала всякую мысль о возможности счастья, не могла слышать соболезнований, и ее единственным облегчением были слезы и сон.
Но господь укрывает стриженую овечку от ветра: Элинор знала, что носит в себе живой источник иных забот. Она знала, что скоро у нее будут новые причины для счастья и горя, невыразимой радости или тяжкой печали — как повелит в своем милосердии бог. Сначала это только усугубило ее муки. Дать жизнь сироте, лишенному отца еще до рождения, растущему у покинутого очага, питаемому слезами и стенаниями, брошенному в жестокий мир без отцовской заботы! Разве это могло ее радовать?
Но постепенно в ее сердце возникла любовь к новому существу, и она уже ждала его с трепетным нетерпением юной матери. Через восемь месяцев после смерти отца на свет появился второй Джон Болд, и хотя человеку не должно обожествлять себе подобных, будем надеяться, что обожающей матери, склонявшейся над колыбелью малютки, лишенного отца, был прощен ее грех.
Не думаю, что стоит описывать здесь характер мальчика и указывать, насколько недостатки отца были смягчены в нем достоинствами матери. Это был прелестный младенец, как и положено младенцам, а его дальнейшая жизнь интересовать нас здесь не может. Мы пробудем в Барчестере год, самое большее два, и биографию Джона Болда младшего я оставляю другому перу.
Но младенец он был безупречный, и этого никто не отрицал. “Какой он душка!” — говорила Элинор, когда, стоя на коленях у колыбели, где спало ее сокровище, она обращала к отцу юное личико, обрамленное вдовьим чепцом, и на ее прекрасные глаза навертывались слезы. Дед с радостью подтверждал, что сокровище — душка, и даже дядя-архидьякон соглашался с этим, а миссис Грантли, сестра Элинор, повторяла “душка!” с истинно сестринской энергией; Мери же Болд... Мери была второй жрицей этого божества.
Да, младенец был прелестный: охотно ел, весело ловил ножки, стоило его распеленать, и не захлебывался плачем. Таковы высшие достоинства младенцев, и наш обладал ими в избытке.
Так смягчилось неутешное горе вдовы, и целительный бальзам пролился на рану, которую, как она думала прежде, могла исцелить лишь смерть. Господь много добрее к нам, чем мы к самим себе! При каждой невозвратимой потере, при каждой утрате наших любимых мы обрекаем себя на вечную печаль и мним, что зачахнем в слезах. Но как редко длится подобное горе! И велика благость, повелевшая, чтобы это было так! “Дай мне вечно помнить живых друзей и забывать их после смерти”,— молился некий мудрец, постигший истинное милосердие божье. Мало у кого достанет мужества выразить вслух подобное желание, но пожелать этого значило бы лишь прибегнуть к тому утешению, которое всегда дарует нам милосердный