глазах четкой вязи, что небрежно выдает любым инструментом — хоть перышком, хоть кистью умелец- Творожников. От любой его надписи веет «мировым стандартом». Какие у него буквы! Элегантные, упругие, приставленные одна к другой с такой чертовской восхитительной грацией, что мне стыдно смотреть на свои грустные, чуть-чуть хромые буковки, которые В. Сеславин раз и навсегда определил двумя словами: «Тяжелый случай».
Но теперь у меня есть кассы, спасительницы-кассы, и я могу «быть спокоен за свою будущность». Мои обложки будут не хуже, чем у других.
Слова, которые я выклеиваю буковка за буковкой, — для меня полная абракадабра. Хемосорбция, эпитаксия, диспергирование пигментов. когерентные поля… Они приходят и уходят — лишь сочетаниями букв, но они невольно заставляют уважать тех, кто понимает их значение и может произнести на едином дыхании.
И, как всегда, от этих мыслей, от этого невольного уважения к чьей-то чужой жизни мне сразу делается пусто и неловко, вдруг улетучивается утренняя легкость и уходит сознание, что и я вот к чему-то причастен, работая в этом небоскребе.
Ну ладно… еще одна обложка… еще один проспект…
И каждый день под вечер я будто спохватываюсь: как так?!
Неужели уже кончается, уже скользнул меж пальцев еще один день? И завтра, как по шаблону, повторится то же самое? Опять так же пролетят часы в уютной атмосфере симпатичного трепа и уйдет, станет ничем целый день моей жизни?
Надо срочно… немедленно… вот сейчас нужно… что-то…
Но я ничего не меняю.
И бегут дни.
И почему-то я никому не могу рассказать о том, что на душе. Никому. Даже ей. Ведь, в сущности, все так живут… И вполне довольны, кажется… Да и о чем говорить-то? И разве это — не жизнь?
Я оглядываюсь и смотрю на Лилю.
А она на обрывке бумаги разводит рыжую акварель, размешивает, подмешивает, добавляет изумрудки, охры… черной… Цветные разводы превращаются в жухло-бурую грязь. Так… спокойно, Лиля. Спокойно. Всё сначала: сиена золотистая… изумрудка… охра…
А она глядит в окно, и как ни стараюсь — я не вижу её глаз.
В три часа приезжает Сеславин. Дядька, весел. Его добрые глаза за дымчатыми очками, похожими на летучую мышь, присевшую, раскинув крылья, на лицо, доверчиво моргают.
— Ну как вы тут, аспиды, ироды? — Он быстро обходит наши столы, смотрит, кто что наработал.
Задерживается у моего стола. Оценивает очередную обложку.
— Ну что ж, дед, нормальный ход. Бери на кальку и малюй раскладки. На три краски.
Раскладки так раскладки. Встаю и подхожу к окну.
Далеко внизу — алюминиевые после дождя асфальтовые дорожки. Доска почета. Озабоченно шагают, размахивая руками, две маленькие фигурки. Пробежала девчонка в белом халате. Вон катит оранжевый электрокар…
Громадная территория Института пустынна, Все заняты. Все на своих местах. И как всегда, когда я смотрю из окна нашей комнаты на темные валы лесов у горизонта, на это безлюдье внизу, я думаю об одном и том же.
Там, за этим окном, другая жизнь, куда суровей и жестче, чем кажется нам здесь. Почему я так часто забываю об этом? Вероятно, всё просто: кто-то тащится в жизни с моей долей тревоги. А я в это время сто тридцать восемь раз отжимаюсь от пола, клею буковки и кручу телефонный диск.
— Тшш-ш… — слышится за моей спиной, — обратите внимание… Саня опять задумался…
— С чего бы это? — жеманно тянет Катенька.
Я смотрю в окно. А день уж кончается… От корпусов к проходным скоро пойдет народ. Так однажды, подойдя к окну, я скажу себе:
— Ну вот и зима!
…Ноябрь, Сижу и сочиняю обложку. Все, как всегда.
Влетает Дядька:
— Сидите?! Очень хорошо! Побольше энтузиазма! Героики будней! Натка! У тебя опять кавардак на столе! Сколько раз…
— А кто пожалует-то? — лениво потягивается, Петров.
— Все! С Бодуновым во главе.
— В белом венчике из роз… — Катенька прикрывает в улыбке глаза.
— Обходит владенья свои… — продолжает Петров,
Мы встречаемся глазами с Лилей и отворачиваемся.
— Не богохульствовать! — поднимает палец Сеславин, — Наш директор — великий ученый!
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит Петров. — Ха! Вы слышали последнюю анекдот Бодунова?
Каждые две недели директор Института, он же Академик, выдает новый анекдот на местные темы.
— Не томи, — вытягивает шею Дядька, — уволю…
— Значит, так. Стоят они с Эн Эн у проходной. И тут со страшной силой…
Что именно «со страшной силой», мы так и не узнаём. Распахивается дверь. И как всегда стремительно входит сам Бодунов.
— Тут художники у нас, — услужливо напоминает Гаспарянц, начальник ОНТИ. — Оформление изданий… графика…
— Кого только у нас нет! — усмехается Академик, загорелый, седоватый, синеглазый. — Работайте, товарищи, работайте… — На его пиджаке отсвечивает красным депутатский флажок. — Художники! Слово- то какое! И как много вас! Это хорошо… Так, так… Художники… Запишите! — кивает наутюженному парню- референту, с подчеркнутой услыжливой деловитостью носящему за директором блокнот. Услышав приказ, он вскидывается и начинает быстро-быстро водить шариковой ручкой по страничке блокнота. «Сопровождающие их лица» благосклонно улыбаются нам. Даже Буркин.
Бодунов поворачивается уходить. У двери маленькая свалка: все спешат пропустить начальство.
— Вольно, — командует Дядька, когда мы остаемся в узком кругу.
— Я бы этого мальчика с блокнотиком прибрала к рукам, — с усмешкой говорит Натка. — Перспективный хлыщ!
А дней через пять Дядька сообщает не без таинственности:
— Гром грянул, парни. Нас всех зовут наверх.
И мы, гадая, что бы такое могло вдруг «грянуть», нехорошо вспоминая Чернобуркина, отправляемся «наверх», но оказывается, что идти надо куда выше, чем нам могло и в голову взбрести.
И вот мы оказываемся в устланном коврами, поблескивающем черной кожей и красным деревом громадном кабинете Бодунова.
Академик восседает за столом. Рядом секретарь парткома Орлов, заместители. Здесь же наши коллеги из оформительской бригады, великие спецы по части картона и пенопласта. Рассаживаемся.
— Времени мало и у вас и у нас, — с ходу берет быка за рога Орлов. — А дело, товарищи, серьезное: принято решение расписать главный холл испытательного корпуса.
— Да-да… — кивает Бодунов, — уж очень у нас все как-то уныло, казарменно, что ли… Вот мы и пригласили вас обсудить, посоветоваться. Заказывать работу Худфонду — дело доброе. Но… как бы это сказать… Я уже заранее знаю, что они нам предложат и нарисуют. А хочется, чтоб это что-то такое было… — он разводит руками, — чтоб, понимаете… действительно… особенное… только наше… Вот. Теперь другое: панно должно отражать нашу… специфику, а тут — посторонние люди… Пока они пропуска получат, много времени пропадет. А вы сами знаете, какая дата приближается. К празднику все должно быть готово. — Он обводит нас усталыми умными глазами. — Вот мы и подумали; а что?! Люди вы молодые… говорят даже — дерзкие… Ну так — дерзните, а?! Всем всё понятно? — Его рука властно ложится на полированный стол, — Только учтите — времени мало. Чуть больше полугода. Ну, как?
Мы молчим.