— Ханыги? — полуутвердительно осведомился Сапроненко. — Спасибо.
— Ну вот — ханыги! Почему непременно — ханыги? Приличные люди, специалисты. И потом — всё через комиссионный, без фу-фу. Могу дать телефончик.
— Сколько у тебя телефончиков этих… — покачал головой Сапроненко, — на все случаи.
— Хочешь жить… — засмеялся Борька. — Так возьмешь телефон?
— Я ж не Врубель, — сказал Сапроненко. — Кто что у меня купит? Да и закона такого нет.
— Закона! Закона! Попытка не пытка! Ты ж не с улицы приходишь: «Здрасьте, здрасьте, купите картинки». По звоночку…
— Ну?
— Вот те и «ну». Не краденое понесешь. На молодежной выставке натюрморт был?
— Ну, был, — сказал Сапроненко и почему-то снова оглянулся.
— Девочка была? Ну… эта, из серии «Юность наша»? Была. Нравилась народу? Это кое-что. Каталоги с выставок имеешь?
— Да уж два.
— Вот! Иди смело.
И он взял этот телефон, спрятал бумажку в карман. А что? Почему бы и нет? Попытка — не крытка… Отчего б не рискнуть?
Надо было рассказать обо всем Володьке — он тоже мог бы что-нибудь продать.
Но на полпути к Сафарову Сапроненко так отчетливо увидел, как насмешливо поднимутся Володькины брови: «И ты туда же?», как тот замашет руками: «Нет, нет, без меня, пожалуйста».
И Сапроненко решил промолчать до поры, хотя тогда еще не чувствовал никакой вины, а в самом желании получить деньги за свою — за свою же, черт возьми! — работу разве есть какое-нибудь преступление?
…И он пошел смело, как наказывал этот шустрый Валуев.
Дождался, когда ушел в Театральную библиотеку Водолька, связал бечевкой три работы, окантованные серой планкой, надвинул на глаза кепку и потащился. Перед тем позвонил в комиссионный. Набрал номер раз, другой, потом уж рука сама накручивала диск, но снова и снова короткие гудочки тупыми иголками втыкались в уши, потом рука устала набирать, потом раза два выгоняли из кабины автомата, стучали монетками в стекло.
Но вот трубку сняли, минуту говорили в сторону насчет какой-то машины, и наконец трубка раздраженно рявкнула:
— Да-а!
Он опять кинул взгляд в валуевскую бумажонку, назвал себя, попросил указанную там гражданку и подмигнул неизвестно кому,
— Это я! Как-как? Сапроненко? Хм…
— Вам должен был говорить про меня…
— А-а… Да-да. Я в курсе. М-м-м… Ну что же… подъезжайте, если хотите, посмотрим, что там у вас…
— Когда?
— В любой день после трех.
У нее, у этой приемщицы Елены Максимилиановны, был хорошо поставленный бас. Сапроненко тотчас вообразил громадную женщину, калибром и статью похожую на знаменитую московскую натурщицу Виолетту, смуглую, с резким лицом пожилой испанки, ту Виолетту, с которой умные люди маслом, в глине и во всех прочих материалах «пекли» «Колхозниц», предназначенных символизировать рост благосостояния деревни.
Правда, от Виолетты оставалась лишь фигура, лик приделывался другой: курносый, плюс белозубый, плюс открытый — так называемый «народный». И зритель, случайно забредший на выставку «посмотреть художество», и испытанный вернисажный горлодер, проходя мимо перелицеванной Виолетты — в ватнике и сапогах, а также в халате с бидоном в руках, а также у руля комбайна… а также… — бормотали одно и то же: «Да, елки-палки… есть, есть женщины в русских селениях…»
А Елена Максимилиановна оказалась маленькой, остроносенькой, вертлявой, года ее катили на шестой десяток. В ярко-малиновой жакетке и расклешенных черных брючках, сунув руки в карманы, будто ей было зябко, она шныряла по залам, как на коньках. Наконец она подбежала к нему с улыбкой.
— Уж извините! Дела, дела, сами понимаете.
Откуда в этой мышке брался такой голосина?
С минуту они рассматривали друг друга. Она все так же улыбалась, и морщинки на ее маленьком личике сходились и расходились, как на пенке закипающего молока.
«Тё-ертая… — думал Сапроненко, смотря в эти сощуренные в улыбочке глаза. — Ох и тёртая ты…»
— Идите за мной! — Она пошла к прилавкам в какую-то дверь, и он поволокся за ней со своей связкой. Шли по коридорам, заставленным картинами — холсты стояли повернутые к степе, стояли рядами, лежали на стеллажах.
«Развелось… живописцев… — думал он, косо поглядывая за чужие подрамники. — Вон их сколько… Зря только протаскался».
Будто услышав его, она обернулась, показала на картины.
— Не берут! — сказала весело Елена Максимилиановна. — Сами видите! Висели чуть ли не по году в зале, снижали цепы — не берут! Вот был бы янтарь… — оглянулась на ходу со своей улыбочкой. — Вы янтарем не занимаетесь?
— Не занимаюсь, — буркнул Сапроненко. И подумал: «Спроси меня еще про бриллианты. Как же! Золотых дых-пых, бриллиантовых дел пакостник!»
В кабинете-закутке, куда они пришли, тоже хватало «творений». И все больше с жирными нашлепками мазков, сохранивших следы от щетинок кисти, «вкусная», «кончаловская» живопись, умелая… нет-нет, как же это говорится, слово еще такое есть? — ах, да — «мастеровитая»…
Смотрели в грешный мир ультрамариновыми глазами «девушки». «Девушка» так… «Девушка» этак… Правда, были и «мальчики», и «фрукты», и «хлебы», и аппетитные мокрые редиски, и старухи… старухи. Были тут и московские улицы — то в солнце, то в снегу, то под дождем, с отраженными в лужах домами и выглядывающей из-за крыш непременной церковкой. Зеленели пейзажи. И снова безвестные девушки. Черт! От глядящих со всех сторон девушек сводило скулы.
Но не все, не все живописцы выдавливали целые тюбики прямо на холст. Сапроненко хмыкнул про себя: художники, видно, из тех, у кого в карманах гулял ветер, писали жиденько-прежиденько, врастирочку, но это не меняло дела — внутри рам было то же — те же девушки, милые детки, березки, упрямые или безразличные ко всему старухи.
Висели, пылились правильные, умелые поделки, и от того, были они или не были, ничто не могло измениться в этом мире, ничто не могло прибавиться, в странным ему казалось — кто в самом деле мог их купить, чтоб повесить дома н смотреть на чужие лица этих старух, в пустоту детских неподвижных глаз? Смотреть за обедом, за завтраком…
Зачем? Зачем?! — хотелось спросить кого-то неведомого, кто все это затеял и устроил, — зачем, кому нужно это?
«Это я от зависти», — одернул себя Сапроненко, — все же они все почти — с именами, а я сам себе глазки строю: «Ничего, мол, товарищ, вы на уровне и, между нами говоря, заткнете этих боссов; правда… рисуночек ваш похилей, и тут поможет время, но зато есть то, чего нет у них, есть дыхание меня самого, еще не размазанное в железном знании того, что „надо“ и „не надо“».
— Слушаю вас, — пророкотала Елена Максимилиановна, усевшись за стол с телефонами.
Он пожал плечом. Что говорить-то? Вроде ясно без слов, зачем он здесь.
— Ну-с. Вы член союза?
Повернуться и уйти, что ли?
— Нет.
— Ну вот видите!
«Что же это? — подумал Сапроненко. — Вот как интересно получается. Может, с кем спутала? Вон