поисками своего мальчика, Брендана, чтобы знать, открыла ли ты ящик и достала ли из него спицу. И я бы не сказала, что видела, как ты спускаешься в сад покормить псов, о нет. Если бы я не заглядывала под мебель, как привыкла, я бы, возможно, увидела улыбку на твоем лице и миску в твоих руках, по которым текли ручейки крови. А лет тебе было, в чем я не могу поклясться, не более восьми, ну, может, девяти или десяти. И я в жизни не видела, как парень по имени Кэпстик выбежал из дома и скорчился на земле, вереща, «скорую», «скорую»! Не видела я и того, как Моррис, чтоб его черти взяли, Уоррен и тот, другой проклятый ублюдок, сомневаюсь, чтоб его звали Айткенсайд, мигом примчались к нему. Я не заметила, как они оттащили Кэпстика под мышки и плюхнули его в ванну, которая стояла на дороге перед домом твоей матери. Потом было довольно много воплей, но район у вас тот еще, поэтому я бы не сказала, что он орал на всю улицу, где мои яйца, найдите каких-нибудь хренов, которые смогут пришить мне яйца, прошу прощения, но именно так он и мог выразиться в тот миг, если бы я хоть что-то расслышала в таком шуме. А Моррис Уоррен что-то произнес в ответ, осмелюсь сказать, но я бы не хотела повторять тебе его слова, а именно, слишком поздно, мне очень жаль, сынок, но твои яйца сожрали собаки, и обратно их никто не пришьет, потому что псы их проглотили, мне кажется, их уже никто не пришьет, потому что псы их сжевали, проглотили и вылизали миски дочиста. И он, Моррис Уоррен, как мне показалось, не удержался от шутки, потому как он сказал Кэпстику, что нечего тому было развлекаться с тобой задарма, вот она тебе и отплатила, сказал он, видишь, как оно вышло, маленькая девочка сама тебе отплатила за то, что ты был грязным ублюдком.
Я отплатила ему, подумала Элисон. По крайней мере, я отплатила одному из бесов. Или двум?
— Миссис Макгиббет, — настаивала она, — продолжайте.
— Уверена, — сказала миссис Макгиббет, — я никогда не слышала, как Моррис Уоррен перестал смеяться. Я так и не заглянула в собачью миску полюбопытствовать, что они едят, потому что стоит подойти к ним поближе — и тебе ногу оттяпают. Поэтому я не могла заметить, как глаз Макартура плюхнулся из ложки в миску, — конечно, я могла лишь вообразить это, потому что подобного просто не могло произойти. А если бы ты, крошка, совсем еще ребенок восьми, девяти, десяти лет, крикнула: «Попробуй-ка теперь подмигни мне, чертов ублюдок!» — то я бы ничего не услышала, потому что как раз в тот момент искала в буфете Брендана. И если мистер Дональд Айткенсайд в панике убежал по дороге, то я этого не видела. Не говоря уж том, как парень, которого они звали Цыган Пит, запрыгнул в свой фургон и с воплями рванул во все стороны сразу.
Эл идет по дороге. Ей восемь, девять, десять лет. У нее снова нет купальника, или спортивной обуви, или еще чего-то необходимого для школы. Ли и Тахира идут сразу за ней, потом Кэтрин Таттерсолл. Она оглядывается назад, потому что Кэтрин отстает, и вдруг видит, как по тротуару катится глаз Макартура.
— Смотрите, — говорит она, а они переспрашивают, на что смотреть? Она показывает. — Туда смотрите, — говорит она, — вон туда.
Кэтрин наступает прямо на глаз Макартура и размазывает его по земле.
— Фу-у-у-у! — говорит Эл и отводит глаза.
— Что с тобой, Эл? — спрашивает Кэтрин.
Эл оборачивается и видит, что желе уже сложилось обратно в идеальную сферу и глаз Макартура продолжает катиться за ними.
Вечер. Она возвращается домой из школы. На углу кривой коротышка по имени Моррис Уоррен прислонился к стене. Проваливай, говорит она почти неслышно. Она подходит к нему все ближе, она ждет, что он вытянет руки и схватит ее за грудь, как привык. Эл готовится отпрянуть: она тоже привыкла.
Но сегодня он не лапает ее. Он только смотрит; смотрит и сползает по стене. Словно искалеченные ноги не держат его; он хватается за стену в поисках опоры, и когда открывает рот, в его голосе звучит крайнее изумление. Он говорит:
— Отрезала ему яйца — круто! Но выколоть парню глаз? Никогда о таком не слыхал.
Она влетает в дом, косо глянув на грязную ванну и подумав, надо бы ее почистить, а то паршиво выглядит. Только она ступает на порог, как налетает Эмми:
— Я видела глаз Макартура в ложке, я видела глаз Макартура на вилке.
— Который?
— Я видела, как ты стояла там с вязальной спицей в руке, юная леди. Он не заслужил этого. Он делал ровно то же самое, что и все мужчины. Ты вешалась на Кэпстика, когда он оттащил от тебя пса, но потом ты стала вешаться на Макартура, когда он покупал тебе конфеты. И что он должен был думать? Он говорил, Эмми, кого ты воспитала, она сделает все, что угодно, за коробку изюма в шоколаде.
Эл сидит на кухне, своей кухне на Адмирал-драйв. Она стала старше и — внезапно — мудрее, она спрашивает пустоту:
— Ма, кто мой отец?
— Отвяжись уже наконец! — возмущается Эмми.
— Я не могу успокоиться, пока не узнаю, — говорит она. — И наверное, не смогу, даже когда узнаю.
— Тогда спроси себя, на кой тебе это нужно, — советует Эмми. — Не знаю, девочка. Я сказала бы тебе, если б знала. Но им может оказаться любой из них и еще шесть других парней. Ты не видишь, кто это, потому что они всегда натягивают тебе на лицо одеяло.
Назад, назад, назад. Она в Олдершоте. Темнеет, очень быстро темнеет. Мужчины тащат какой-то сверток. Они передают его друг другу. Он мягкий, размером с куклу, спеленатый. Она отдергивает одеяло и в его складках видит мертвенно-бледное, восковое, с плотно закрытыми глазами свое собственное лицо.
И снова назад, назад и назад, пока она не становится все меньше и меньше, она разучивается ходить, разучивается говорить — к первому крику, первому вздоху — к вязальной спице, что колет ее череп и впускает свет.
В Уиттоне Колетт открыла гардероб.
— А где вещи Зоуи? Вряд ли она забрала все с собой в поездку?
Какая жалость. Она предвкушала, как будет примерять ее наряды, когда Гэвин уйдет на работу. Она надеялась, что он свалит и даст ей всласть покопаться во всех ящиках и шкафах, вместо того чтобы робко маячить у нее за спиной и вздыхать.
Назад и назад. Пауза, заполненная мраком, все чувства съежились, иссякли. Эл ничего не слышит и не видит. Мир не имеет ни запаха, ни вкуса. Она — клетка, точка. Она уменьшается и исчезает. Она за точкой. Она там, откуда берутся все точки. И продолжает двигаться назад.
Вечереет, Эл плетется домой. Сумерки. Она должна сделать это до темноты. Грязь коркой засохла на ее ногах, она ступает по глубоким колеям. Ее одежда, сшитая словно из мешковины — а может, и прямо из мешков, — заскорузлая от дневного пота, натирает узловатые шрамы на теле. Она тяжело дышит. В боку колет. Она останавливается и горстями пьет воду из канавы. Она сидит там на корточках, пока не восходит луна.
На кухне Колетт открывала шкафчики и критически озирала скудные запасы. Зоуи, подумала она, из тех, кто питается воздухом, и не намерена утруждать себя готовкой для Гэвина; большая ошибка, ведь стоит предоставить его самому себе, и он вернется к жареным окорочкам. Не успеешь оглянуться, как рубашки перестанут на нем сходиться.