бродяги, один подрагивает, сучит ногами, рюкзак под головой, детское выражение лица во сне, заушники очков перекошены. Хайнц пританцовывает, пришаркивает перед ним, напевает глухо: «I cheated myself, like I knew I would…»[7] Вдруг Хайнц для проверки одному из бедолаг зажимает нос двумя пальцами, тот перестает сопеть, нос выскальзывает из прищепки пальцев; человек дергает головой, но не просыпается, чуть погодя снова начинает хрипло сопеть. Хайнц напевает: «Yes I've been black but when I come back…»,[8] отмахивается от чего-то, двигает ногой, бьет по морде сунувшегося к колену крокодила, проворно засучивает спящему штанину, клацает «выкиду- хой», срезает с щиколотки ксивник с документами, кредитками и деньгами, отстегивает клапан рюкзака, запускает руку, выуживает, шарит по карманам куртки, перекладывает за пазуху бумажник, мобильный телефон, фонарик. Уйти не торопится, приплясывает, вдруг сторонится от трепещущей белым холодным пламенем девушки, соскользнувшей с рекламы Chanel Coco Mademoiselle: плутовка гибко льнет сверху ко второму спящему, тянется губами к его губам, разводит воздух руками над его пахом, снова влипает в бархат плаката, застекленного в боковине автобусной остановки. Хайнц кивает кому-то, отстраняет рукой, увертывается, как боксер в спарринге от партнера-невидимки, приседает, уходит от удара, торс в распахнутой куртке лоснится холодным потом, льется, пружинит прессом в свете фонаря, Хайнц отвечает хуком слева, затем прямым, при этом глаза его полузакрыты, губы сложены трубочкой, он еще и еще уходит от удара и, не оборачиваясь на открывшую глаза жертву, растворяется в натянувшем с каналов предрассветном тумане.

На следующий день обездоленного Колота приютила Софи. Ленька оказался занят восстановлением документов, карточек и возрожденным романом. Так что десять дней я был предоставлен пешим скитаниям, гостиничной бессоннице и беседам с Ленькой во время прогулок по набережным каналов.

«Незачем мне было ехать в Голландию, — твердил я про себя, — ох, незачем…»

6

Поселился я в древней гостинице с каменными полами и облупившейся штукатуркой. Я проводил в ней много времени, отлеживаясь после странствий. В высоченном потолке, испещренном трещинами и соломенными потеками, в их сплетениях и мазках проглядывали офорты — то хромоножка с одноногой шарманкой, шапку долой, кривой широкий рот улыбчив, то медведь на задних лапах, то стол с блюдом, полным дичи и россыпью гномов вокруг, катящих в норку виноградины, сталкивающих с края блюда персик, отрубающих топориками смуглую гузку. Утомив глаза, я обращался к туристической карте. Над ней с каждым днем все настойчивей проступала история, в которую мы с Хашемом, маленьким горбуном Хашемкой — играли шестой и седьмой классы напролет: история адмирала тюльпанов Кееса и его друга — эксцентричного мнимого горбуна Караколя, подпольного связного отрядов гезов, поднявших восстание против испанского владычества, держащегося на вездесущей инквизиции. Согласно топонимической траектории приключений веселой компании, передвигавшейся на фургоне, запряженном облезлым медведем Помпилиусом, родом из лесов Мюнстерланда, и лохматым гигантским псом по кличке Пьер, из далекого монастыря Сен-Бернар, — с помощью ширкоформатного «Атласа мира» мы вырисовали карту. Вместе с Кеесом и Караколем путешествовали бойкая девочка Боолкин и ее брат Михиелькин, ленивый, но славный малый. Но главное — с ними была загадочная, почти немая девочка Эле. Ее Караколь подобрал в окрестностях Эдама, где еще жива была легенда о русалке, которую жители нашли после наводнения в поле; научили шить, ткать, всякой работе. Не знаю в точности, как образ Эле сложился для Хашема (хоть и уверен, что, сбереженный и вскормленный умолчанием, образ ее двоился в наших сознаниях, как русалочий хвост), но догадываюсь, что и для друга моего эта кроткая русоволосая девочка, спасшаяся с потерпевшего крушение корабля, значила многое в воспитании чувств. Мы помалкивали об этом, но ясно было, что Эле служила нам незримым кодексом, резцом дисциплины, которым оформлялись несбыточные чувства и смыслы.

Играли мы незамысловато, но упоенно. Нет более питательной почвы для воображения, чем бедность реальности: засеянная зернами книг пустошь дает тучный урожай воображения.

Мы с Хашемом приходили за бланками в наше почтово-телеграфное отделение. Я подпирал голову рукой и макал в чернильницу перо, скрипучее, ржавое, рвущее бумагу перо. Дымок от плавленого сургуча, штемпельный молоток гулял по маркам, телеграммные открытки с цветами. Мы играли в Кееса и Караколя, остров наш, подобно Лейдену, терпел осаду. И у нас были личные почтовые секреты, в самых отдаленных частях острова, в арматурных гильзах причальных свай, в распределительных щитках нефтяных качалок, в них мы оставляли телеграммы друг другу с указаниями: бежать, бежать сквозь ветер навстречу морю, дотянуться, расправить:

СТАРАЯ ВОДЯНАЯ МЕЛЬНИЦА ТЧК КАРАКОЛЮ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗУБ ДОЛЖЕН ЗА ТОВАР ПЯТЬСОТ ФЛОРИНОВ ТЧК КУПЧАЯ ЗАВЕРЕНА СЛИМБРОКОМ ПЕРЕДАНА РЫЖЕМУ ЛИСУ ЗПТ ПЛАНИРУЕМ ВЫЛАЗКУ ТЧК ДОН РУТИЛИО НАСТУПАЕТ ТЧК ЖДУ ПОДМОГИ ТЧК КЕЕС

Я и представить не мог, что с Хашемом нам придется сыграть в Кееса и Караколя еще раз, но теперь на более обширном ландшафте и совсем не понарошку. Остров Артем, на котором прошло мое детство, — узкая полоска плоской суши, некрупная запятая, ориентированная с севера на юг строго: восемь километров в длину, два — в самой широкой части. Крохотный поселок со стороны Апшерона жался к морю. Невооруженный, затопленный солнцем глаз не видит ничего, кроме слепящей линии горизонта и лазурной пустоши моря, в которой чернеют и рыжеют платформы буровых и кланяются шакальи силуэты качалок новой добычи. Черной стальной многоножкой, вздыбленной и покривившейся, гремящей под колесами на стыках, иногда хлобыставшей оторвавшимися листами, на девять километров уходила в море запретная Северная эстакада; буровые платформы и городки бытовок пандусами мостились к ней.

Вместо фургона и «Дельфтского ковчега», на котором гезы под командованием капитана Буазо атаковали испанцев, у нас была тачка, птичья клеть бутафора, поставленная на колеса от детской клеенчатой коляски, мы сколотили ее из разобранных гвоздодером ящиков. Реками и каналами — путеводной сетью морских гезов — нам служили мелкие канавы, в которые были заложены нефтепроводы — тонкие и толстые трубы, опутывавшие весь остров, дно шельфа, нагружавшие эстакады. Так же, как и наши друзья из средневековой Голландии, мы зарабатывали уличными представлениями. Караколь (Хашем) танцевал с Помпилиусом и Пьером. Их роль исполняли Джульбарс и Алтай, уличные псы, у которых были обрезаны ненужные бойцам, уязвимые места — уши и хвост. Хозяева, семья Сеитовых, выкинули полугодовалых щенков на улицу, когда поняли, что те не чистые волкодавы, за которых они уплатили большие деньги, а помесь с дворнягой. Караколь шутил и задирался с воображаемой публикой. Я, превращаясь то в Кееса, то в Эле, ходил на руках или бил в барабан. Сатарка и Айгуль (Михиелькин и Боолкин) с бубном и таром помогали Хашему поднимать псов на задние лапы…

Зарабатывали мы воздух. Зрителей почти не было. Среди народонаселения на Артеме, как и на всем Апшероне, много было и репрессированных, и ссыльных, и вербованных. Поселок состоял из зданий госпиталя, нескольких двухэтажных домов, построенных из «кубика» — крупно нарезанного песчаника, — с общим балконом на всю длину дома, объединяющим квартиры в одно соседское пространство. Основная часть жителей населяла небольшие однотипные щитовые домишки: беленькие, они утопали в садах, показываясь лишь жестяными коньками шиферных крыш. В самом начале освоения нефтепромыслов воду в поселок привозили на водовозном пароходе «Киров», но скоро проложили с материка водопровод. Почти все производства на Апшероне были заложены Нобелями и Ротшильдами. Трубопровод, ведший с гор шолларскую воду, вкуснее которой я никогда не пробовал — роса моего детства, — был построен миллионером Тагиевым на паях с Нобелями, вложившимися в постройку насосных станций.

Собаки — часть нашей труппы — нечистые животные. Мусульманские дома герметичны. Русские дома приветливей. В основном это дома вербованных, прибывших на нефтедобычу по найму из мест, пострадавших в 1933 году от голода; после смерти Сталина вербовщики промышляли с успехом по деревням, откуда колхозники мечтали сбежать ради обретения паспорта, свободы. Заходя в такие дома, в комнаты, полные прохладного сумрака, вы сталкивались с невиданным деревенским бытом: лари, сундуки, утварь, запахи… Отец рассказывал, как еще застал массовое вселение вербованных. Длинная вереница людей, соскочивших с эшелона. Их вводят во двор кинотеатра «Вагиф». Из зрительного зала выносят кресла, стулья, люди распаковывают тюки, на бортиках и дне сухого мелкого фонтана раскладывают матрацы, одеяла. Днем взрослые идут на работу, строить себе жилье. Дети оставались, играли с местной ребятней. Так вербованные живут неделю, две, пока их постепенно вселяют в строящиеся ими же бараки.

Вы читаете Перс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату