это будет для меня уздечкой, те-се-зеть.
Вот — все. От Гоши сегодня поздравительную телеграмму получил. Балует меня братаня…
Крепко вас целую. Ваш Саша».
В этот день тебе исполнилось двадцать лет.
Двадцать. В роте ты получил от товарищей подарки: большой синий альбом для фотографий и записную книжку-памятку. «Александру от сослуживцев» — лаконично и до предела торжественно.
…И сейчас я на память повторяю летучие строки, которые позже, может на ходу даже, ты запишешь в эту дареную книжечку: «Восход солнца в тумане над дорогой. В оранжевом диске, как в окне, проплывают силуэты машин, людей…»
Подмеченная тобой красота, пройти мимо которой не смог.
Но только ли красота?
Потом, потом… Я вернусь к этому позже. А сейчас:
«12–13 июня.
Я, выражаясь попросту, совсем оскотинился. За две недели не мог вам ничего царапнуть. Но не спешите с выводами и не ругайте меня очень-то. В том все дело, что закрутился как белка в колесе. В автомобильном. Дня не проходит, чтобы не ездил куда-нибудь на нашей передвижной электротехнической лаборатории. От зари до зари, как говорится. Приедешь с работы, упадешь в постель, и не до писем тут… Два месяца никому не пишу, кроме как вам. Только не думайте, что такая работа интенсивная мне в тягость. Напротив, так даже легче. Бездельничать — трудней.
Даже на вашу телеграмму не могу 4 дня ответить: почта только днем работает, а в это блаженное время я обычно ковыляю где-нибудь в степи с кабелеискателем в руках и слушаю в наушники, как звенит трасса — пик-пик-пик… Протаскаешься так дотемна, пока не услышишь желанный взлет звука и затем — обрыв его, потопчешься несколько раз для верности на этом месте, всадишь кол в землю и заорешь дурным голосом: «Нашел!!»
Вот так вот.
Пардон, часика через два допишу…
…Вчера так и не мог дописать. Собственно, и писать-то нечего…
Да, мама! Как это, бишь, сказано в Писании: «И нет ничего тайного, что не сделалось бы явным». Это я к тому, что ты все-таки написала насчет моих вещей командиру той (прежней) части. Заставила человека гоняться за мной. А я, понимаете, в то время в командировочках мыкался. Наконец свиделись с ним, неплохо побеседовали, почитал я твое письмо и в конце всего решил, что теперь начатое тобой дело надо довести до конца…
Да, вы спрашиваете о моих экзаменах. Сдал. На днях буду пересдавать на более высокую группу. Так-то…»
«27 июня.
Ничего нового нет, так что смею только сообщить о своем добром здравии.
Да, еще попрошу об одном одолжении: мы тут занялись философией, следовательно, нам кое-что необходимо, и для начала прошу вас выслать нам следующие книженции: Кант, тт. 2 и 4, Фейербах «Сущность христианства». Потом еще кое-что потребуется. Как вам это, не очень беспокойно будет? А покамест — все…»
«5 июля.
Опять вроде бы давненько вам не писал. По-прежнему живу в суете мирской, на отсутствие работы не жалуюсь. И (тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить) время бежит быстро. Шесть месяцев, считайте, уже. Неплохой кусочек.
Живем мы очень даже культурной жизнью. Три раза в неделю приобщаемся к «важнейшему из искусств». Собирается наша братия (этажом ниже нас кинозал соорудили) и кричит нерасторопному киномеханику: «Давай фильму!» В последнее время вошел в моду еще один лозунг: вместо «Крути фильму!» кричим «Крути мероприятию!»
Съездили вы в Новгород или нет? Если да, то отпишите, как там жизня идет.
До свидания… Ваш Саша».
«9 июля.
Ничего нового сообщить вам не имею. Получил вашу открытку из Ленинграда, теперь жду обещанного послания из Новгорода».
Ты спрашиваешь о Новгороде уже второй раз, а я так и не нашел среди сохранившихся писем наших того, где мы писали тебе о земле моего детства…
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ
Новгород. Добрый и древний город на берегу старого Волхова. Четверть века не бывал я здесь…Город прощался с нами тогда весь в дыму и заревах. Война ворвалась и на его улицы, начисто выжигая отовсюду следы моего детства. Потом он рождался заново. Лишь кое-где, как дорогая морщинка на родном лице, — уцелевший старенький дом, старое дерево. Вот это… оно должно меня помнить…
Ты знаешь, я счастлив, что годом раньше побывал здесь ты, сын, что пришел вместе с мамой на этот заветный угол. Когда-то на этом углу каждый вечер поджидал я светловолосую девушку с застенчивыми глазами и легкой походкой. Она занималась на курсах вон в том доме, здании школы, где прежде учился я. В доме, которого сейчас нет. Первой военной осенью его снесло взрывом фугаски. Снесло… Но где-то в пространстве — вон там — осталось для меня окошко, по свету в котором узнавал: пришел вовремя. Свет погасал, и она шла мне навстречу. Усталая, радостная, ласковая…
Мне и не думалось тогда, что однажды на этом самом углу будет стоять мой младший сын и — она с ним рядом. Но ведь случилось же это чудо!
А еще через год мы пришли сюда вместе с нею, тоже в первый день приезда. И я смотрел туда, где когда-то светилось окно и где теперь ничего нет. Пойми, сын, что испытывал я тогда, счастливый прожитой жизнью, именами сыновей, вдалеке от родного дома хранящих покой России, покой этой городской улицы, с которой давно-давно для них, еще не родившихся, начиналась Родина.
Ты обошел там все. Был в Кремле, у полуразрушенной Покровской башни, где в войну мы готовили корпуса для противотанковых мин — теми минами новгородская земля взрывала гитлеровские танки. Ты стоял у братской могилы, где Вечный огонь — нетленное дыхание сгоревших жизней тех, кто не научен был отступать. И, наверно, именно здесь, возле огня и могилы, вошло в тебя то большое, чему не подобрать названия. Полгода оставалось тебе до начала солдатской службы.
Ты был на старом городском кладбище… Здесь когда-то я прощался с отцом. Учитель, художник, охотник и слесарь, умевший все, кроме единственного — беречь себя. Лютым декабрем двадцать восьмого года он подолгу работал в аэроклубе — на холме над Волховом. На всю каменную пустоту здания была одинокая печка, от которой всего и благости — обогреть закоченевшие пальцы. Там и простыл навечно. Два лучших врача навещали его. От них я услышал страшное слово «каверна». Я не знал значения его, но догадывался о худшем.
Отец умер ранним июльским утром.
Он лежал с кислородной подушкой, когда я, разбуженный матерью, разыскал и привез на извозчике врача. Врач потрогал пульс и произнес еще одно — еще страшнее — слово «коллапс». Непонятное, оно значило, что от меня уходит и сейчас вот навек уйдет дорогой человек.
Отец дышал часто-часто и тянул руки к матери. Она подошла, и я различил его последние, уже на