всех виден, побежит слеза, доверчивая и нетаящаяся слеза солдата, скупостью которой и меряется сила солдатской дружбы и солдатского мужества. И еще одна следом за ней упадет на ствол автомата, и я подумаю о том, что с этого мгновения оружие стало священным.
Там память мою пронзит воспоминание. Почти сорок лет назад я вот так же стоял возле гроба, в котором лежал мой отец, не успевший стать твоим дедом. Неживой, не тот — не мой как будто. И — как я поцеловал его остылый лоб и лишь тогда, через обожженные холодом губы, понял, что он слишком мой, что мне ни за что не смириться с его уходом. Мне было тогда восемнадцать…
А теперь я целую твой лоб. И прожитые годы не хотят укладываться в сознании, будто не сорок лет между этими двумя смертями, а сто, и обе смерти — мои собственные. Выплеснута вся жизнь до капли.
И вот уже уходит под вертолет стылая земля. Реденькие березки гнет ветер. Студеным выдался день твоего прощания с воинской частью.
…Но вот мы дома. На талой земле твой гроб. К нему прижалась лицом мама. Прижалась и обхватила руками. Она не хочет отдавать земле то, что все время было частью ее самой. Она не может, не хочет верить, что все это, всегда принадлежавшее ей, составлявшее суть ее радостей и ее болей, вот сейчас, через мгновение, навек будет отделено тяжелой и холодной землей.
Ей все еще кажется, будто это страшная неправда, ее сын не может быть мертв, потому что она, мать, дала ему жизнь, над которой не смеет быть властной никакая беда…
Так, верно, думают все матери мира.
И я слышу стон. Стон, переполненный такой страшной болью, что кажется — слышен повсюду на Земле.
— Сашенька… Родно-ой мой…
Те же слова, какими встречала тебя совсем недавно у дверей дома. Слова радости, вдруг ставшие стоном.
И вдруг будто кто вплеснет в сознание мысль, которую я прочел где-то незадолго до этого дня: «Если дети хоронят родителей — это мир, если родители хоронят детей — это война…» И все восстает во мне против того страшного непокоя на Земле, из-за которого и на миг не разжать стиснувших оружие пальцев, из-за которого даже в мирные дни сраженными падают солдаты и до срока седеют матери.
Все, все это я беру с собою в дорогу. Она начинается здесь, у обелиска, с которого глядит на меня родное лицо. Трудная дорога — в горе, как в гору.
И где-то там, впереди, пройдет она еще через один тягостный день, от которого не одному мне — всей Земле станет больно. Страна будет хоронить героев — Юрия Гагарина и Владимира Серегина. Трагическая гибель при исполнении служебных обязанностей.
На экране телевизора я увижу траурную Москву. И глаз не отвести будет от скорбно поникших матерей и жен.
…Я отойду от экрана и стану смотреть в окно. На Каму, твою любимую Каму — она черная от ветра и горя. И буду думать о людских судьбах. О погибших героях. О тебе. Сравнивать… И окажется, что отличны только масштабы жизни — всего, что успели герои и что успел ты, простой сержант-ракетчик. За их плечами огромный подвиг: двадцать лет назад о таком писали только в фантастических романах; им рукоплескал мир, весь мир их хоронит, и весь мир будет ставить им памятники… Ты не успел совершить подвига. Тебя знают немногие. Но смысл тот же: жизнь, отданная за жизнь Родины.
Разве не о том письмо маршала, которое он прислал нам:
«Я, как и вы, отец, и мне понятны ваши горе и боль родительского сердца оттого, что так трагически оборвалась жизнь вашего сына в расцвете духовных и творческих сил… Это потеря не только для семьи, но и потеря для нашей Родины. Командование части дало исключительно высокую боевую и политическую характеристику вашему сыну. Ваш сын погиб на боевом посту при исполнении служебных обязанностей по защите нашей Родины. Я не оговорился, ибо для нас нет границ мирного и военного времени, мы всегда на переднем крае…»
«Всегда на переднем крае». Так написал о тебе маршал.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
…А я вот пишу тебе.
Я хочу, чтобы ты прожил со мной всю твою жизнь еще раз. Заново. Только постигнув все то, что ты успел, я смогу понять, что ты смог бы успеть, окажись твой срок подлинней.
На ладони моей диковинный синий кристалл. Огромный и прозрачный. А если посмотреть через него на солнце… Постой, как это было?
Тебе минуло шестнадцать в тот год.
Помню, ты разглядывал через увеличительное стекло крохотный кристаллик медного купороса — синюю, как предвечернее небо, прозрачную песчинку. Рядом, в склянке с голубой жидкостью, томились сотни таких же. Они хотели растаять и не могли: то был насыщенный раствор, уже не принимавший в себя ни единой крохи.
И вдруг ты выдернул волосок из рыжеватого своего вихра и ловко так приладил к нему ту синюю крупинку с ладони. Подвесил на спичке и опустил в раствор:
— Пускай растет…
Каждое утро ты доставал ее и долго-долго всматривался в гладкие, сказочно растущие грани.
И вот однажды я увидел, как ты с балкона глядишь на солнце сквозь граненый сверкающий камень и щуришься.
— Взгляни, папа…
Я поднес его к глазам и увидел в глубине, на самом донышке июльского полдня, ослепительно синее солнце. Непричесанное. В синих дымящихся протуберанцах.
— Будто ветер его взъерошил, — сказал ты, и я подивился меткости образа.
Не знал я тогда, что наступит день, когда снова будет лежать на моей ладони тот синий, из пустяковой песчинки выросший камень. И я как бы через него увижу все вглубь — до самого донышка, — все, что было возле меня и что, оказывается, так приблизительно я знал раньше.
Кристалл этот мне попался на глаза, еще когда ты приезжал в отпуск. Помнишь, накануне Нового года ты искал в нашей фотолаборатории ролик с кинопленкой; там были интересные кадры с солнцем: солнце под стрелой башенного крана; солнце, разрубающее лучом надвое черный ствол старого тополя; солнце над родными местами — заснеженный поселок, край твоего детства… Ролик ты не нашел тогда, далеко, видно, упрятал, но я, помогая искать, наткнулся на коробочку, где ты хранил тот синий кристалл.
— Помнишь? — спросил я, доставая его.
— А как же ж! — ответил ты. И продолжал поиски.
Я глядел на камень и опять думал о солнце, о солдатской твоей судьбе, в которой крепко радовала меня та гордость нелегким делом, которую я в тебе чувствовал.
Но давай еще припомним твой отпуск и ту новогоднюю ночь.
Она по-особенному тиха, эта ночь. Горит елка — вся в разноцветных лампочках; накануне мы ее украшали вместе с тобой, и я приметил, как с задумчивой улыбкой оглядывал ты каждую игрушку, словно с детством переговаривался. Гостей нет. За праздничным столом только мы — ты, мама, Лина с Егором и я. Мне радостно, что все мы вместе. И грустно: через три дня кончается твой отпуск.
О том же, верно, задумался и ты, по глазам догадываюсь.
Нет с нами Татьянки, и я знаю, что мысли твои о ней. Но ты, как всегда, стараешься не подать виду. Рассказываешь разные солдатские истории. И мы смеемся тому, как твой дружок шофер однажды в кусты удирал «со скоростью света», обнаружив под капотом машины препо-рядочной величины змею: погреться заползла на холодной зорьке… А тут еще «божье создание Виничио», неизвестно чем вдохновившись, с каким-то петушиным утробным клекотом вдруг стал носиться по комнате, выкидывая презабавные