— И не скучно?
— Нет.
— От Москвы три тысячи восемьсот пятьдесят четыре километра, — отметила вслух очередной километровый столб Тася. — Как далеко!
— Вы думаете, это далеко?
— Почему вы так обрадовались?
— Обрадовался? Что вы... Чего мне радоваться?
— Я даже не могла представить себе такое расстояние. Ну, это я... Вы-то, конечно, привыкли. Вы много ездили?
— Смотрите, весенний пал, — говорю я.
По земле тянется густой траурный дым, словно натягивают черную ткань, а впереди нее бегут красноватые огни. Трава кланяется огню. Упадет на колени и почернеет.
Ночью приснилось, будто целовал Тасю. Только почему-то Тася была похожа на Ирину. Целовал крепко, долго. И радовался, смеялся от счастья. Проснулся: поезд идет и идет, постукивает на стыках. В купе светло от луны. Я перегнулся, посмотрел вниз на Тасю. Увидел ее темную голову, срезанную наискось пододеяльником. Не понимая, что такое произошло со мной, я долго лежал с открытыми глазами, думая об Ирине, о Тасе, о любви, и заснул только под утро.
Проснулся от громкого голоса Соснина.
— Какой же это коридор? Это ущелье, — настаивает завхоз.
— Ущелье естественного происхождения, — доносится снизу голос Зырянова, — а коридором у путейцев называется вот то, что вы видите сейчас за окном. Не так ли, Алеша? — Он заметил, что я проснулся, и ждет моего подтверждения.
Я смотрю в окно. Енисей, большой, мутный, разлился, затопив какое-то селение. На улицах лодки, плоты. На одном берегу Красноярск, на другом — сопки. Они стоят плечом к плечу, как бы загораживая тайгу от людей. Поезд бежит к ним по кривой, и они расступаются перед ним, маленьким, живым. Они высоки, и, как я ни пригибаюсь, все же не могу увидеть их вершин. Они с обеих сторон обжимают путь.
— Да, это коридор, — солидно говорю я.
— Ну вот, видите, — говорит Зырянов.
— Ущелье. В артиллерии именно так обозначается разрыв между скалами.
Мне бы молчать, а я лезу в спор:
— Послушайте, ведь Зырянов — старый изыскатель. Он же лучше вас знает!
— Смотри, он опять со мной спорит, — удивляется Соснин, — и опять зря. Зырянов — старый изыскатель, а я старый артиллерист. Кому больше веры? — И загоготал. Ему весело. Всего неделю в пути, а он уже отпустил бороду и усы. Сейчас его лицо в рыжей щетине, нос лаптем, маленькие глаза сверкают от удовольствия. — И не спорь со мной. С артиллеристами спорить не рекомендую, потому что берем прицел точный. Го-го-го-го-го!
Ну как ему докажешь? Это бесполезно. Но не проходит и нескольких часов, как я опять влезаю в спор. Это было на станции Клюквенная. На остриженных деревьях сидели сотни воробьев. Даже не верилось, что их так много. В вечерних сумерках на голых ветвях они были как листья.
— Вот ляпнуть бы их из ружья, и сразу воробьиный суп, — как всегда громко, говорит Соснин, — а то, еще лучше, заложить штук сорок в котелок и закрыть. Чтоб томились. Получается полная и неподдельная красота. Одного жиру стакан. А воробьишки становятся румяные, пальцы проглотишь...
— Оближешь, — поправил я.
— Именно проглотишь. Го-го-го-го-го!
— Суслики! Суслики! — кричит Тася и зовет меня к себе в коридор.
Сусликов много. Они прыгают, смешно выглядывают из нор. Один стоит на задних лапках и, словно путевой обходчик, провожает наш поезд.
— Правда, занятные? — спрашивает Тася и смотрит на меня весело и открыто.
— Да.
— Зачем вы всё с ним спорите? Ну его... И смех у него дикий.
Впервые за эти дни в поезде около нас оказался Коля Николаевич. Он бледен, утомлен. Смотрит в окно и безостановочно курит. Затянется, выпустит дым и опять затягивается.
— Черт, проигрался, — крутит он головой. — Слушай, у тебя есть деньги?
— Сколько?
— Ну давай сотню.
Я дал сто рублей. Он повеселел и сразу же ушел в другой вагон.
— Зачем вы дали ему деньги?
— Он же попросил.
— И эти проиграет. Так выручать не по-товарищески.
— А если выиграет?
— Я не люблю картежников, вы неправильно поступили.
Я гляжу на нее и улыбаюсь. Еще совсем девчонка, а пытается делать замечания, как взрослая.
— Что вы улыбаетесь?
— Видел вас во сие, — сам не зная почему, вдруг признался я.
— Да? — обрадовалась Тася.
— И целовал.
Тася вспыхнула и опустила черную шторку.
— Но странно, когда поцеловал, то оказалось, что это не вы, а какая-то другая девушка...
— Вот как? — Тася почему-то покраснела и ушла в купе.
— Но ведь это было во сне! — крикнул я.
Проехали Иркутск. И вот она, Ангара. Уже вечер. Темно-зеленая вода кажется светящейся при голубом свете луны. Поезд врывается в тоннель. Тьма. Из тьмы липнет к окну длинный белый поток паровозного дыма, бьется о стекло. Постепенно черная пустота рассеивается, стук колес становится более отчетливым, и далекие бледные звезды бегут ко мне навстречу. Тоннели... тоннели... тоннели... Им нет конца.
Осторожно открываю дверь в купе. Все спят. Горит синий ночник, освещает съеженную фигурку Таси, свешенную руку Зырянова, широко раскрытый рот Соснина. Изо рта вырываются урчащие, рокочущие, свистящие звуки. Я беру со стола чайную ложку, сую ее в рот Соснину и начинаю там ею болтать, как в стакане. Соснин захлопывает рот. Наступает благословенная ночная тишина.
— Спасибо, Алеша, — доносится до меня шепот:
Я гляжу на Тасю. Но глаза у нее закрыты, и ничем она не выдает себя.
Байкал появился на рассвете. Солнце врастяжку лежало на нем. Встревоженный весной лед переливается, искрится, прижатый ветром к берегу. Над водой чайки, гагары, утки. Вода в том месте, где они полощутся, горит ярче льда.
Тоннели... тоннели... тоннели...
Все уже встали, давно попили чаю, а тоннели все еще идут, и поезд, вырываясь из одного, ныряет в другой.
Байкал то прячется за густой кустарник, то выходит на чистое. Лед и небо.
Тоннели... тоннели... тоннели...
Незаметно Байкал отдаляется. И вот уже скрылся.
— Прощай, Байкал! — сказала Тася.
— И здравствуй, Селенга! — сказал Зырянов.
Река, широкая, с зелеными островами, с отмелями, песчаными косами, бежит рядом с поездом.
— Буран! Закройте окна! — кричит проводник.
Быстро, за какую-нибудь минуту, небо затянулось черной тучей, и вот уже ничего не видно. Густая, непробиваемая пыль серой полосой движется за окном.
— Монголией пахнет, — говорит Зырянов, — каких-нибудь двадцать километров до границы.
А поезд идет и идет. Проехали Улан-Удэ, а буран все сильнее. Скучно. В окно глядеть не на что. Читать не хочется. Остается одно: забраться на свою полку и спать.