братом и парализованной бабушкой. Теперь уж до самого окончания школы я не знал, кем хочу стать. Стало ясно, что поступать надо туда, где будут кормить и одевать за казенный счет. Однако ни в суворовское училище, ни в нахимовское меня не взяли – перерос, а спецшколы ВВС в тот страшный для меня 1955 год навсегда закрылись. Пришлось кончать десятилетку. Целью – временной – стала золотая медаль, она откроет двери в любой вуз, в тот же авиационный институт, о котором я начал подумывать в 9-м классе, ибо захотелось славы авиаконструктора, чтоб летали по небу самолеты с моим именем.
Я суеверно мечтал о золотой медали. По дороге в школу, у железнодорожного переезда, загадал место, где каждый день должен подумать о медали – иначе не получу. Однако сбывшееся не всегда приносит радость. Так было и со мной. Привилегии медалистам в тот год отменили, пришлось поступать на общих основаниях, и в МАИ я не попал. Поступил в своем городе в университет на физическое отделение физмата, сдав за три дня пять вступительных экзаменов,
все на пятерки. А через год перевелся в Московский энергетический институт. Знакомые советовали идти в Литературный, меня же не тянуло туда по нескольким причинам. Во-первых, я не считал литературу занятием, достойным мужчины, а настоящими поэтами могут быть люди особенные и, прежде всего, очень красивые внешне – как Есенин, Блок, Эминеску. Помню, как я искренне, дикарски хохотал, увидев в книжке лошадинообразное лицо Пастернака – никогда не видел человека с таким лицом да еще с такой фамилией. А потом прочитал его стихи и запомнил наизусть на всю жизнь.
Гением я себя не считал, и мне нужно было иметь твердую специальность, чтобы прокормить брата и себя. Во-вторых, думал я, писать стихи можно на любой работе, верней, после нее: Пушкин не кончал литинститута. В-третьих, и это связано с «во-первых», я весьма сомневался в своих литературных способностях. Писать стихи начал в девять лет, жаждая печатной славы. Еще составлял кроссворды, головоломки, отправлял в пионерскую газету «Юный ленинец». Их печатали, несколько раз я побеждал на конкурсах по этому делу, а стихи мои тоже занимали первые места на фестивалях пионеров и школьников. Читал стихи со сцены и даже вел школьные передачи на республиканском радио. Все это доставляло гордую радость, потому что уже захотелось отметиться в этом мире.
В восьмом классе стал ходить на занятия литературного объединения при молодежной газете, однако считать себя поэтом не смел, и, стало быть, нечего мне делать в Литературном институте. Лучше стать посредственным инженером, чем плохим поэтом, ибо такой инженер все-таки приносит пользу, а плохой поэт только вредит. Отсюда возникло в-четвертых и в-основных, почему я пошел в технический вуз и стал изучать точные науки: хотелось быть там, где можно принести больше пользы, где труднее будет все даваться. Там, где легко, и дурак сможет, думал я, а вот сумейте осилить дело трудное и нелюбимое! Дело, от которого пользы будет больше, чем от того, что тебе по душе. Учиться на факультете автоматики Московского ордена Ленина энергетического и закончить его было весьма непросто. В институте нестерпимо захотелось
научиться летать – заиграла отцовская кровь. После школы пытался поступить в летное училище – не прошел по давлению. В том году я трижды поступал: в летное, в МАИ и в Кишиневский университет. Теперь в институте несколько лет «пробивал» аэроклуб – сумел, поступил, научился, вылетел самостоятельно! И медицину можно превозмочь.
Еще при жизни родителей я испытал первое большое личное горе. 2 марта 1953 года на уроке пения мы разучивали молдавскую песню:
Лукрэм ку ндрэзнялэ, Трэим букурос, Кэ Сталин н'э дат Ноуэ трай норокос!
А на перемене учителя ходили мрачные, и на уроке физкультуры преподавательница сказала шумному ученику Кобзарю:
– В то время, как отец лежит в таком состоянии, ты…- И в классе стало тихо-тихо. Слух уже прошел по школе.
Мне поручили каждое утро слушать радио, приносить и зачитывать вслух бюллетени о состоянии здоровья. Моя обязанность продолжалась недолго. 6 марта я, как всегда, включил приемник, но почему-то опоздал к началу передачи, и первое, что услышал, было: «…Бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах советского народа и всего прогрессивного человечества. Да здравствует великое, всепобеждающее знамя Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина!»
Такие слова были необычными, и страшный холодок почувствовал я в себе. В передаче наступила пауза, и затем Левитан произнес ледяным голосом: «Медицинское заключение о болезни и смерти товарища Сталина».
И – мамин крик. Горе было воистину безмерным. Нынешнее молодое поколение вряд ли поймет, что такое было само понятие «Сталин» в ту пору. Говорю правду, потому что не могу, не умею быть предателем.
Что знал я о нем?
Я на вишенке сижу, Не могу накушаться. Дядя Сталин говорит: – Надо маму слушаться!
Это – в самом начале, на Дальнем Востоке. А потом в Кишиневе, на Ильинском базаре – петушиный бой, один петух – Сталин, другой – Гитлер, и первый непременно побеждает.
В пионерском лагере мы пели:
Строй друзей идет за нами следом По дороге солнечной вперед, Мудрый Сталин нас ведет к победам, Крепость мира строит весь народ.
На очередной спевке я забыл последнюю строку, тут же сочинил ее сам и спел:
Коммунизм построит наш народ…
Вожатая издевается надо мной: «Коммунизм построит наш народ»! Неправильно!
Хотелось сказать ей в ответ: «А что, не построит?» и развести демагогию на этот счет, но я тогда еще не знал, что это такое. А каждое упоминание Сталина вызывало гордость за державу. Не только десятки стихотворений и песен о нем, нет, было нечто большее, что я знал, а вернее, чувствовал в нем. Слово вождя – это победа. Его ждали, ему верили. Знали: если он скажет, то что бы ни случилось, пусть хоть камни с неба посыплются, а будет так, как он скажет. Знали: капиталисты боятся не только нашу державу, но и его лично, и потому он был надеждой на мирную жизнь.
…Мама со слезами вставляет в старинный металлический оклад бабушкиной иконы цветной огоньков- ский портрет. Мама не верила в Бога, но сделала так, чтоб было красиво. Генералиссимус в обрамлении торжественного русского православного металла.
Теперь будет война,- сказала мама.- Война будет…
Все образуется,- сказал отец. – Ничего.- Он только что прилетел и входит в кожаном реглане и летной фуражке.
На школьном траурном митинге наш директор Ка-мышов в защитном «наркомовском» френче что- то
говорит со щербатых цементных ступенек. Я помню его слова 1949 года, будто слышал их совсем недавно: «Пусть живет Сталин тысячу лет!» А вот даже Сталина не сумели спасти. Я не плакал, но было тяжело.
9 марта в день похорон лучшим учащимся школы поручили возложить венок к его памятнику. В центре города, у кинотеатра «Патрия», в серой бетонной шинели стоял вождь- такой, каким он давал клятву своему учителю Ленину.
– Высокая честь для нашей семьи,- сказала мама, провожая меня.
Мы несли школьный венок в общей городской колонне, по сырому марту, по исчавканной грязи улиц. Город пришел к памятнику. Громкоговорители передавали траурный митинг с Красной площади Москвы. Сверху, вместе с мокрым, жгучим снегом долетала речь Молотова – она была самой прочувствованной. «Плачет Вячеслав Михалыч», – шептались в толпе.
Много лет спустя, каждый год в этот день я буду сидеть за столом у Молотова: 9 марта день его рождения.
Там, в толпе, слушая трансляцию, я ожидал, что кто-то из руководителей, скорей всего Маленков, произнесет клятву Сталину, подобную той, какую он дал Ленину. Но этого почему-то не случилось… Общее горе помогло мне ровно через год по-мужски встретить смерть родного отца.
А через три года, в 1956-м, будет двадцатый съезд партии, в 1957-м- сообщение «Об антипартийной группе Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова». Не укладывалось в голове. Я сочинил стихотворение «Мы не верим!», где страстно защищал «антипартийцев». Это свое первое