Надо работать над своей психической деятельностью, научиться постоянно следить за ней и своим поведением, то есть как бы глядеть на себя. Через месяц ваша деятельность будет автоматизироваться. Если я сижу непрямо, я себя одерну. Идти вперед, во всем- вперед! Как? Очень просто: следить за собой рационально, в кратчайшее время и наилучшим образом. И каждый почувствует, что он идет вперед, идет к прекрасному.
Громов говорил о Сеченове- это его кумир. И все-таки коснулся авиации, сказав:
В течение полувека летчика, равного мне, в мире не было. Меня называли «Летчик номер один».
Может, кому-то такое высказывание показалось не
слишком скромным, но сидевший рядом со мной человек сказал соседу: «А ведь это на самом деле так!»
– Там, где я летчик, – продолжал Громов, – я педант. Но я и романтик. Я увлекаюсь логикой, психологией, литературой, живописью. К сожалению, наш русский язык пошел сейчас книзу, а не кверху. «Имело место» – это по-русски? Зачем такую неметчину вносить в родной язык? Жизнь наша очень коротка, и надо интересоваться тем, что нас двигает вперед. Нарисовал Пикассо кошку. Кошка ли это?
Громов говорил, и хотелось его слушать и слушать. Может, обаяние имени?
Закончил он свое выступление пронзительными строками русской поэзии:
Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне.
Эти слова он сказал дрогнувшим голосом.
Таков был мой, впервые увиденный, Громов.
Что чувствовал я тогда в полупустом малом зале Дома культуры МАИ? Имя этому чувству- причастность. Я видел великого человека, гордился, что застал его живым, слушал, как он говорит. Я уважал всех, кто пришел сюда, сюда, а не в соседнее большое вместилище за стеной, где дребезжал американский фильм. Боже, как я презирал толпу, что прошла мимо самого Громова! Они никогда не увидят его, да и зачем им это?
Почему привлекает только то, что современно или имеет видимость современности? Почему такое узкое, немасштабное мышление? Может, я постарел или отстал от жизни? Нет, и в двадцать лет у меня были такие же взгляды, меня никогда не волновало сиюминутное. Уже тогда я был благодарен своим родителям за то, что мы жили идеями, жили крылато, не приспосабливаясь, ненавидя формулу «устроиться в жизни», благодарен за ту открытку с обрезанными краями, приколотую к сырой стене послевоенной хибары. Я видел Громова. Ну и что? Да ничего. Я решил написать об этом человеке прежде всего для себя. Ну и, конечно, для почитателей славы Отечества. К тому же этой встречей Громов для меня не закончился.
Через три года, 6 февраля 1982 года, я неожиданно
попал к нему в гости. Открываю одну из многочисленных тетрадей своих дневников.
…В 13 часов я со своими друзьями Сашей Фир-совым и фотохудожником Мишей Харлампиевым, купив бутылку в гастрономе высотного дома на площади Восстания, поднялся на шестой этаж к Константину Константиновичу Коккинаки, одному из славной семьи летчиков Коккинаки, Герою Советского Союза, испытателю. Мы знаем его давно и пришли поздравить с награждением орденом Дружбы народов. В гостях у него был адмирал из Петропавловска-Камчат-ского. Когда мы вошли, адмирал лежал на диване,- видимо, друзья начали обмывать орден с утра.
Полундра! Свистать всех наверх! – гаркнул Коккинаки.
Адмирал вскочил с дивана, поправил галстук, и все сели за стол.
Отметили встречу и награду, и я уговорил Коккинаки позвонить Громову – он ведь живет в этом доме, в этом подъезде, тремя этажами выше. Очень хотелось зайти к нему хоть на минутку и подарить свою книгу «Правое дело», где есть стихотворение о нем. Константин Константинович сначала почему-то мялся, потом позвонил и даже пошел с нами, но перед Громовым все время стоял почти по стойке «смирно», и, когда я потом спросил, отчего он так, Коккинаки ответил:
Да ведь это же Гро-о-мов! Ты понимаешь – Громов!
…Михаил Михайлович извинился, что принимает нас в домашней одежде- он был в пиджаке поверх пуловера и синей кофты от тренировочного костюма, затянутой молнией до подбородка. Седые волосы зачесаны назад, глаза голубые с крапинками. Гладко выбрит – это я почувствовал, когда мы расцеловались на прощанье. Держится прямо и потому кажется высоким, хотя ростом немного ниже меня- когда мы стояли рядом, Миша Харлампиев нас сфотографировал…
А что, разве в наше время можно написать что-нибудь правдивое? – спросил Громов.
Я прочитал стихи о нем, пришлось говорить очень громко – Михаил Михайлович стал глуховат.
Я же столько лет летал, а в авиации, ты знаешь, – обратился он к Коккинаки, – все глохнут.
Он сидел за столом, накрыв колени клетчатым пледом. Взял со стола несколько исписанных листочков – он работает над книгой…
Личность, подражать которой было бесполезно. У него учились. Почитали. Потом, еще при жизни, забыли. Такова природа человека, ничтожного в своей массе и уникального в штучном исполнении, таком хотя бы, как сам Громов.
И все-таки его еще не совсем забыли. На улице с ним поздоровалась незнакомая девушка лет двадцати.
Откуда вы меня знаете?- удивился Михаил Михайлович.
Вы нас не знаете, а мы вас знаем!
Этот человек сделал себя сам. Он говорит, что начал создавать себя с того дня, как отец подарил ему перочинный ножик. Однако тысячам мальчишек в разные времена отцы делали такие подарки, но из каждого ли получилось что-то заметное?
В квартире Громова не придается значения мебели – так обычно бывает у людей умных, а тем более талантливых. Я смотрел на стены и, конечно, искал следы его невероятной славы. Но в квартире такого человека почти не было атрибутов его громкой профессии. Только в рабочем кабинете я увидел два портрета Н. Е. Жуковского, фотографию самолета АНТ-25 да пропеллер от «Фармана» – настоящий «винт Жуковского», «НЕЖ». Вот и все.
Я не люблю, чтобы в моей квартире что-то напоминало мне о моей прежней работе,- говорит он.- Вторая половина жизни кажется мне более интересной. Она связана с поэзией, искусством.- И Громов указал на стоявший в углу мраморный бюст девушки. – Купил, понравилось. Идеал грез, – сказал он.- Я больше всего ценю в женщине целомудренность.
Пожалуй, это единственный из знакомых мне летчиков, который сказал, что, если б ему пришлось начать жизнь снова, он бы не пошел в авиацию:
Я бы занялся более творческим делом, ибо в авиации я не развил всех своих способностей.
Но конечно же, меня интересовал прежде всего Громов-летчик. Держу в руках его удостоверение Героя Советского Союза.
У меня оно должно быть номер восемь, а почему-то написали – номер десять, – говорит он.
Действительно, известно, что получил он это звание в сентябре 1934 года, вслед за семеркой летчиков, спасших челюскинцев. Получил отдельно, штучно, за беспосадочный перелет продолжительностью 75 часов, а вообще-то за то, что он – Громов. Я сказал ему, что на встрече в МАИ слушал его рассказ о перелете в США в 1937 году и хотел бы знать подробности.
Рассказов Громова хватило не на одну встречу, и потому я забегу вперед, во 2 марта 1984 года, когда был у Громова в последний раз на его 85-летии. Он начал праздновать свой юбилей с 22 февраля.
Приведу запись всей беседы – и потому, что она была последней, и потому, что вряд ли кто когда-либо так подробно записал свою встречу с Громовым.
Он, как и прежде, начал разговор не с авиации, а попросил меня почитать стихи.
Я почему прошу прочесть- потому что вы читаете не дураку, а человеку, который понимает, что это, как это написано.
Читаю ему стихотворение «В квартире на площади Восстания»:
…Это тот невысказанный Громов, что еще задолго до войны прогремел, как зов аэродромов, в мощной биографии страны. Эхом по небесным коридорам прозвучал облетанный металл. Это тот пилот, перед которым Чкалов понимающе молчал. Это тот, подтянутый и бравый, что ни разу не был побежден ни стихией, ни всемирной славой, – равных нету. Это Громов. Он. Под стеклом увижу я, казалось, обрамленной славы естество, да не любит он, чтоб отзывалась жизнь былой профессией его. В старом кресле, в свитере