хороших людей либо Колей зовут, либо Сашей, давно заметила. Саша, наверное. Нет, все-таки Коля! Николай Сергеевич. Ну да, Николай Александрович… Или все-таки Саша? Александр… Нет, наверное, все же не Александр… Да господи же – Коля, Саша, – мировой парень и все, веселый. Погиб, наверное. Он сапер был, на разминирование приезжал, в командировку, из-за Мухи только и задержался на три дня. Точно погиб. У всех саперов одна судьба, давно известно. Самая страшная судьба…
Нет уж, хоронить своего барашка безголового Муха не пошла – мерсите вас с кисточкой! Хотела сама- то, по правде говоря, да Лукич отсоветовал, спасибо. А ночью вдруг разревелась, как девчонка, – стыдно вспомнить. Что всякий мужик, если с ней хоть раз в дружбу вступит, обязательно его убьют скоро, Муха заметила давно. Удивлялась, конечно, сначала, а потом-то привыкла. Лукич, кстати, этому странному положению дел даже объяснил причину. Он с Мухой как-то раз сам об этом заговорил.
Кого из офицеров роты в тот день пуля шальная нашла – и не вспомнить. Вроде был младший лейтенант какой-то, то ли старший. Брюнет, кажется. Да, курчавый такой, чернобровый. Нет, курчавый до него еще на мине подорвался. В общем, как-то после ужина Лукич спрашивает:
– Ты, доча, замечаешь или не замечаешь, как твоих кавалеров смерть любит? Не замечаешь? Ни одного, вроде, не обошла, сколько я при тебе евнухом состою. А?
– Война! – Муха плечами пожала. – Войне-то какая разница? Ей начхать, лычки мужик носит или погоны со звездами. Что ж я могу сделать? – она закручинилась.
– Да я не о том! – Лукич закряхтел. – Как тебе объяснить. У меня давно уж получается вроде как примета. Я и Саньке Горяеву даже внимание обращал. Как мужик к Мухе нашей подкатился – так, значит, не сегодня-завтра хоронить его будем. Не в бою убьют – так «рама» с воздуха очередью прошьет. Не «рама» – так мина прихлопнет. Я одно время стал даже учет вести. Ну и сразу испугался, бросил это дело. Заговоренная, думаю, девка, ну ее к Богу в рай. А что мужики перед концом облегчение получают – это большое дело. За это тебе, если по-настоящему говорить, особая медаль полагается и фронтовое товарищеское спасибо.
Муха приосанилась, построжала лицом.
Лукич, отдуваясь, разлил из фляжки заначку себе и Мухе поровну:
– Давай помянем их, доча! Всех разом. Царствие небесное!
Выпили не чокаясь, Лукич до дна, Муха – один глоточек.
– И кто ж меня заговорил? – спросила она, утирая с губ спирт рукавом гимнастерки
– Да в том и дело: никто! Тут все проще и хуже! – Лукич в затылке почесал, похрустел луковицей. – Изъян в тебе есть, доча. Изъян капитальный. Нет в тебе злобы на жизнь нашу скотью.
– Чего-чего? – Муха зевнула.
– Того. Ты вот признайся: злишься на них, на офицеров? Обижаешься хоть вот столько? – он кончик мизинца показал.
– За что, Лукич?! – Муха испугалась. – Господи, да за что? Ведь война же, бляха-муха! Что же я – не понимаю? Все понимаю, конечно… Раньше, может, и злилась, не помню. А теперь – как не чувствую, что ли – и сама-то не пойму. Как разберешься тут? И как же мне на него, дурачка, злиться, когда он передо мной – чистый ребенок, даже хуже – сосунок! Они же, некоторые, даже раздеваются догола, как перед доктором. На лопатки его голые поглядишь, на бугорки-косточки – всего его жалко! Ведь каждый день почти что пули летают, осколки, бомбы, мины, а он-то на самом деле совсем голый, ни одной детали даже нет металлической или хотя бы из аллюминия, – ведь так? Только гимнастерка сверху – а разве она защитит? Глупо это, что ли, не пойму я никак. Вот раньше, говорят, на войне в латах воевали, в кольчугах, и котел такой на голове, лучше каски в сто раз, надежней, – хотя ни минометов еще не было, ни даже нормальных пушек, только мечи да сабли. А теперь напридумывали разного динамита, а человека голым оставили – вот чудаки! Я так всех и вижу – голыми под одеждой. Иногда даже колотун разбирает на некоторых глядя – до чего они голые там. Причем когда мне на него смотреть слишком уж холодно, я уж знаю: этому тоже скоро конец, совсем скоро. Почему так, Лукич?… И никакой ты не евнух вовсе, не надо так. Ты же знаешь, я тебя, чудака, очень ценю и уважаю как старшего товарища и пахана. И вообще. Зачем ты? Евнух – это у хана Гирея, я в балете про него смотрела, противный такой, в чалме огромной, а должность холуйская: за женами чужими присматривать, чтоб не гуляли. Ты же за мной не подглядываешь, правда? Сколько раз и мылась при тебе, и все. Да господи, ты мне вообще – отец родной!…
Муха, уже пьяная, потянулась через ящик, на котором стояла коптилка, и чмокнула Лукича в щеку. Всегда от спирта сразу пьянела, никак не привыкнуть почему-то.
– В том и загвоздка: любящая ты, – Лукич засопел недовольно. – Притом, опять же, беззлобная, как плотва. Тебе бы хоть чуть обозлиться: ведь на земле живешь пока, не в раю. Тогда бы, может, не так бы им доставалось – поменьше, пореже. Ведь ему не все равно, я имею в виду Бога-то, – кого человек обидит. Одно дело Светку-фельдшерицу, суку позорную, мочой напоить вместо коньяку, под пьяную лавочку посмеяться, – а тут девчонка-пионерка, от горшка два вершка. Бог-то не фраер, все видит, обидно ему за тебя, малую…
– Да кто ж меня обижал?! – Муха по ящику кулаком шарахнула, фляжка на бок упала, пролился спирт. – Я тебе, стукачу, жаловалась когда? В жизни ябедой не была! Что я – несознательная какая! Ты ж знаешь: для меня коллектив – все! Кого я подвела?
– На коллектив твой козлопакостный Господу нашему с самой высокой колокольни начхать, – Лукич на пол сплюнул. – А за тебя у него сердце ноет. Вот он их и метит – чтоб каждый стал как мишень. И правильно делает.
– Завидуешь им, бугор! – Муха горестно улыбнулась. – А Бога нет. Был бы Бог – и войны б не было. Что – съел?
– Ну-ну, – Лукич закряхтел. – Плохо ты его знаешь, доча…
В ночь после боя, в котором Ростиславу, лейтенанту красивому голову снесло, плакала Муха не от жалости к бледнолицей его башке с распахнутыми синими глазами, не от обиды на какого-то там бога. От страха она плакала и от стыда. Потому что помочь ей в ее положении могла одна только фельдшерица Светка. А Светка, конечно, на всю дивизию парашу пустит: она Муху не любит. И ведь предупреждал Вальтер Иванович, все предвидел, уберечь стремился, дуру, – все позабыла начисто с безголовым своим Ростиславом. Так и уснула Муха – в слезах.
А наутро приехал из штаба приказ: передислокация.
Суматоха, бестолковщина, мат. Дурацкие приказанья лейтенантов, кряхтенье Лукича, разбитого