снова: обратиться к начальнику тюрьмы можно только с разрешения корпусного офицера. Как, черт побери, в следственной тюрьме НКВД написать заявление о разводе?
Время бежало, и 1940 год подошел к концу. В ночь с 31 декабря 1940 года на 1 января 1941 года в нашей камере состоялась «встреча Нового года». В Лукишках этот день ничем не отличался от всех остальных: в канун Нового года мы получили обычный «кофе» утром и обычный «суп» в полдень и вечером; сигнал подъема раздался в свое время; как всегда, мы застелили тюфяки. Не заставили себя ждать шаги у двери камеры, и мы могли предположить, что охранник наблюдает за нами в «юдаш». Но, отправляясь спать, мои соседи твердо решили, невзирая на «юдаш», через несколько часов, когда часы на Кафедральной площади пробьют полночь, встать и «поднять бокалы» в честь Нового года. Они пригласили меня «на вечеринку», и я приглашение принял.
Мы сделали необходимые приготовления: утром выпили всего по полчашки «кофе». Да не покажется это вам простым делом? Речь идет об узниках НКВД, которые встают и ложатся голодными и сыты только во сне…
Узнику НКВД очень трудно оставить что-то из полученной пайки на более поздний час. Как часто заключенные не могут удержаться и проглатывают утром всю дневную порцию хлеба, а потом ходят голодными до утра. С какой завистью смотрят они на соседей, сумевших поделить порцию на три части! Как часто дают себе слово следовать примеру других! Сколько раз говорят: «Еще один кусочек, остальное сохраню»! И сколько раз нарушают обещание, превращаясь в «хлебных наркоманов»! Алкоголик говорит себе: «Это последний глоток» — и продолжает пить глоток за глотком. Так и эти несчастные, измученные голодом люди отщипывают крошку за крошкой, пока от отложенного хлеба не остается ничего, кроме разъедающего нутро ожидания новой утренней порции.
Во всех тюремных камерах и бараках концлагерей, в которых я побывал, можно было поделить заключенных на две категории: расточители, сразу съедающие полученный хлеб, и сберегатели, делящие хлеб на три порции. В нашей маленькой камере мы тоже поделились на две категории. Капрал был расточитель, обещал себе экономить, но выполнял обещание очень редко. Мы с офицером были сберегатели. В своей экономической политике сосед достиг верха совершенства, и я следовал его примеру: мы делили хлеб не на три, а на четыре (!) порции. Небольшой кусочек мы оставляли на утро — на часы, отделяющие подъем от получения новой порции хлеба. Не стыжусь признаться: иногда, едва раскрыв глаза, я смотрел на полку, где лежал крохотный ломоть. Как радовался я этому куску хлеба! Каким вкусным он мне казался! Гурманы, гурманы, что вы знаете о вкусе хлеба?
Итак, это вовсе не просто прекратить «кофепитие», когда в чашке остается половина коричневой жидкости. Тяжело — особенно для расточителя — весь день видеть на нарах прикрытую миской чашку, и не прикасаться к ней. Но и расточитель превозмог голос желудка, так как кончался старый год, а наступление Нового года надо, по обычаю, «смочить». Водки нет — будем пить «кофе».
Я спал глубоким сном, и разбудил меня офицер, проснувшийся благодаря «внутренним часам» и часам на центральной городской площади: было без четверти двенадцать. Офицер — старший на пиршестве — встал и принес нам чашки. Мы сидели и молча ждали. В наступившей тишине раздался бой часов: раз, два, три, четыре, пять… двенадцать! Подняли «бокалы». Мы пили за Новый год.
Кто мог знать, что начинается не новый год, а новая эпоха? Кончился 1940 год — год победы Германии над Францией, год обмена поздравлениями между Гитлером и Сталиным, год «кровного союза» между Берлином и Москвой. Начался 1941 год — год нападения Германии на Россию, год нападения Японии на Соединенные Штаты, год распространения войны на все районы земного шара, а для нас — год отправки на Крайний Север… Мы всего этого еще не знали.
Через несколько дней после Нового года открылась дверь нашей камеры и раздался шепот:
— Кто на «Б»?
Вопрос удивил меня. Неужели снова следствие? Значит, в царстве НКВД произошел переворот. Ведь теперь не ночь, а день, кто же спрашивает средь бела дня: «Кто на «Б»?» Но когда дверь приоткрыта и охранник стоит на пороге со списком в руках некогда спрашивать почему и как — надо отвечать.
— С вещами! — сказал охранник, когда я назвал имя, отчество и фамилию.
Это тоже одно из наиболее ходовых выражений в коридорах тюрьмы НКВД. Вместо: «Возьмите вещи и идите с нами» — короткое: «С вещами!» Иногда эти слова пробуждают надежду, но чаще всего — сильный страх. Случаи освобождения из тюрем НКВД можно пересчитать по пальцам, заключенные о них вообще ничего не знают. И все же приказ: «С вещами!» — зарождает надежду: «Может быть, я один из тысячи, из десяти тысяч, и приказ означает — домой?..» Но приказ может означать и другое — в неизвестность! Поэтому страх в душе заключенного всегда сильнее надежды.
Последняя беседа со следователем не позволяла иметь какие бы то ни было иллюзии о том, что означало для меня «с вещами».
— Тебя переводят в другую камеру, — сказал капрал.
Я тоже считал, что меня переводят.
— Жаль, — добавил капрал, — мы еще многого не успели выучить.
Я тоже жалел.
В этой маленькой камере я просидел три месяца, а по тюремному счету — целых сто дней и ночей. Привык к соседям, они привыкли ко мне. Между нами были невидимые перегородки, мы спорили и ссорились, но мы успели узнать друг друга, научились понимать и прощать. Мы превратились в маленькую общину с ее неписаным уставом. Здесь я немного учил других и многому научился сам. Здесь я провел период следствия, здесь принял трудное решение… Жаль… Кто теперь будет моим соседом?
Но в тюрьме нет времени для излияний. Раздаются слова, которые слышны от одного края Советского Союза до другого — во всех тюрьмах, во всех концлагерях, на всех перевалочных пунктах: «Давай поскорей!» — ворчит охранник. Надо торопиться, собирать вещи и прощаться с соседями.
Капрал снял с полки мою миску, чашку и деревянную ложку — посуду, с которой заключенный не расстается. Я собрал свои немногие вещи. За время пребывания в тюрьме я получил несколько небольших посылок, но в одной из них была настоящая ценность: зубная щетка. Ах, эти маленькие посылочки. Мы обыскивали их куда более тщательно, чем тюремная охрана. Искали какого-нибудь знака от родных: нитки, вышивки на рукаве, под воротником… Ничего не находили. Но и без вышитой весточки эти маленькие посылочки были для нас длинными письмами: тебя помнят, о тебе заботятся, о тебе думают… Теперь пальцы снова ощупывают матерчатые «письма», от которых несет теплом далекого дома.
— Давай поскорее! — снова ворчит охранник. — закругляйтесь, закругляйтесь.
Да, пора закругляться.
Мой ученик-капрал продолжал помогать мне, но офицер стоял в стороне и напряженно молчал. Дело было, к сожалению, после одного из наиболее тяжелых приступов его любви к порядку. Двадцать четыре часа он не разговаривал ни со мной, ни с капралом. Как с ним проститься? Не было времени думать, не было времени ждать примирения, которое в обычных случаях раньше или позже наступало само собой. Я протянул ему руку, и он, забыв все обиды, горячо ее пожал.
— До свидания, всего хорошего! Всего, всего вам хорошего.
Капрал протянул мне узелок с вещами. Мы обнялись.
— До свидания, всего хорошего!