уполномоченным. Я отказался. Одно дело защищать свою честь и честь своей нации, и совсем другое — мозолить глаза чекисту. Но товарищи настаивали, говоря, что это вопрос жизни и смерти для всех нас. Другие выйдут на свободу, а мы сгнием в новом лагере. Я уступил давлению и вместе с бывшим офицером пошел к уполномоченному.
Уполномоченный принимал в бараке на холме. Рядом с ним сидела женщина средних лет.
— В чем дело? — спросил он после того, как начальник лагеря представил нас.
Я сказал, что мы, граждане Польши, просим не отправлять нас этапом. Мы амнистированы, скоро освободимся и будем воевать. Какой смысл посылать нас на север, если скоро мы должны будем ехать на юг?
— А кто вам сказал, что вы едете на север? — спросил уполномоченный.
— Не знаю, так говорят в лагере.
Женщина начала говорить о социалистическом строительстве, о пользе, которую можно принести советской родине в любом месте. Она тоже говорила, как Демосфен. Уполномоченный неожиданно прервал ее:
— Я уполномочен партией, не говори так много.
Обратившись к нам, он объяснил: этап необходим. Здесь, в лагере, нет работы для всех заключенных. В то же время в нас нуждаются в другом месте. Ему известно о соглашении между правительствами Советского Союза и Польши. Да, советское правительство решило нас амнистировать. Но он не получил пока конкретных указаний («понимаете, конкретных указаний?») об освобождении польских граждан. Поэтому он обязан относиться к нам, как ко всем заключенным. Мы нужны на строительстве в другом месте. Но не надо беспокоиться. Если придет распоряжение, нас снимут даже с корабля и отправят в нужное место.
Он спросил, как меня зовут, и на этом беседа закончилась. Было ясно: надо готовиться к этапу.
Но мой друг Кароль не отчаивался. Он прибыл в лагерь из больницы через несколько недель после меня и вскоре стал бригадиром. Некоторое время он возглавлял мою бригаду, поддерживал «профессиональные связи» с прорабом, нарядчиком и другими должностными лицами. Благодаря этим связям он не был включен в этапный список и пытался вызволить и меня. Все напрасно. Не помогли даже сорочки (у меня еще было несколько). Начальник лагеря сказал знакомым Кароля, просившим за меня: «Он обязательно должен быть в списке».
Кароль думал, что я «угробил себя», отправившись на встречу с уполномоченным. Возможно, он был прав. Но какой смысл сожалеть об этом? Ведь сделанного не воротишь. Я утешал Кароля, как только мог. Радовался, что ему удалось остаться, и переживал предстоящую разлуку.
Но кто может предсказать судьбу человека? Как знать, что хорошо и что плохо?
Кароль не ушел с этапом, остался в лагере. Он остался в лагере навеки. Мы не знаем, где его могила. Но если бы знакомые не помогли ему, если бы он спустился вместе с нами в трюм этапного парохода… Кто знает?.. Передо мной печальные глаза веселого, доброго Котьки, провожающие меня в трюм. Он, верно, очень за меня боялся, хотя я и пытался его утешить. Кто мог знать, что добро — это зло?
При составлении рабочих бригад нас пересчитывали бесчисленное множество раз. Когда же нас вывели из лагеря, выяснилось, что пароход не готов принять рабсилу. Три дня и три ночи мы пролежали на мерзлой земле, и весь котел составлял уменьшенную порцию хлеба (мы не работали!) с холодной водой. У нас не было «прописки»: новый пункт не мог нас принять, старый нас уже не признавал. Зима была на пороге. Белые ночи кончились. Холодные, сырые ночные туманы вызывали неуемную дрожь; великолепное северное сияние каждую ночь освещало самый ужасный ад на земле.
В ночь перед отправкой начальство сжалилось над нами. Ворота лагеря, в котором мы работали, открылись, и нас повели в пустые бараки. Мы вскарабкались на нары, и они показались нам очень удобными. Наученный горьким опытом, я привязал к руке остатки своего имущества и, несмотря на ужасную вонь и духоту, уснул крепким сном.
Проснувшись утром, я хотел было нащупать свой узелок с вещами, но его не было. На руке висел обрывок веревки — все, что оставили мне урки. Теперь у меня не было ничего, кроме одежды на мне…
«… Отнимут, все отнимут, увидишь», — вспомнил я снова охранника на буксире. Он знал. Взяли, правда, в два приема, но взяли все. Страж порядка знал обычаи в исправительно-трудовых лагерях. Отнимут, все отнимут — и защиты от этого нет.
В тот же день, когда урки освободили меня от лишнего груза, мы спустились в трюм и поплыли на север. Нас было около восьмисот человек — часть из нашего пункта, часть из другого. В большинстве своем это были урки, а среди политических преобладали поляки, литовцы и эстонцы. Евреев было шесть вместе с Гариным. В трюме было, как в карцере, но теперь Лукишки показались бы мне домом отдыха.
На вопрос, как поместились восемьсот человек в трюме маленького грузового судна, могут ответить только специалисты НКВД. К мокрым переборкам трюма были прикреплены нары в три этажа, и на них вповалку лежала советская рабсила. Ни встать, ни сесть, ни шевельнуться — только лежать, лежать и ночью, и днем. Да и не отличишь дня от ночи в постоянном мраке под палубой. Так мы плыли по Печоре около трех недель. На север, на север, строить новый мир.
Пили холодную забортную воду. Почти у всех заключенных был понос. Два клозета на восемьсот человек. Эти два очка были установлены на кормовой палубе. Приходилось взбираться к ним по лестнице, очередь не прекращалась ни днем, ни ночью. Спустившись с палубы, заключенные часто занимали место в хвосте очереди снова. Охранник стоял на палубе, палец на курке, и кричал: «Давай, давай, поскорее, другим тоже надо…»
Но всего мучительней была власть урок в плавучем общем карцере. И в лагере уголовники заправляли всем: нормы, должности, вещи, места ночлега — все было в их руках. Под палубой же исчезли последние препятствия к их безраздельному владычеству.
Часовой стоит на палубе. В руках у него винтовка со штыком. Он охраняет рабсилу, следит, чтобы никто не сбежал, не покончил жизнь самоубийством, бросившись в зеленую воду Печоры. В трюм он не спускается… Боится… И не без основания. В трюме людям Краснобородки нетрудно окружить часового, оглушить его ударом по голове, отнять винтовку, прикончить. Нет смысла жаловаться часовому, что тебя избили, ограбили, отняли кусок хлеба — он не захочет и не сможет вмешаться. Он наверху, урки внизу. Пожалуешься — тебе же будет хуже. На этапном пароходе советский закон кончается у входа в трюм, где начинается власть урок.
В этапе не работают, времени свободного много. Основное занятие — карты; они запрещены правилами тюремного распорядка, но допущены воровским уставом. На что играют? На деньги (у них всегда водятся деньги); на краденые вещи (однажды я увидел на перевернутой бочке, служившей столом картежникам, свои перчатки, увидел и промолчал); на ботинки (которые во время игры могут быть на ногах какого-нибудь несчастного интеллигента): часто играют на пайку.
Игра в карты не всегда кончается миром. Кто-то проиграл. Кого-то надули. Того обвиняют в шулерстве. Этого бьют. Вот урка схватился с другим. Одна банда против другой. Брань, удары. Глаза наливаются кровью, предвещая убийство. После этого — братание, рукопожатья. Нежные ругательства, дружеские проклятия. Драка кончилась. Ссора исчерпана. Начинается подготовка к новому совместному ограблению.