ЛЕХИ, д-р Ютан, который чудом избежал советских лагерей, но угодил в британский концлагерь в Эритрее, Иерахмиель Вирник, редактор газеты «Йозма» в Государстве Израиль, поэт Шломо Скульский и многие другие. На этот митинг мы тайно принесли наше знамя; собрались у могилы молодого бейтаровца, погибшего в снежную бурю неподалеку от Вильнюса при попытке добраться до Эрец Исраэль. Мы молились, пели песни Бейтара, гимн восстания и веры в возрождение Израиля, и под развевающимся над кладбищем бело- голубым знаменем мы поклялись при любых обстоятельствах и любой ценой выполнять завещание Учителя, сохранить веру в возрождение нашего народа. «Мы еще удостоимся чести сражаться за Сион, — сказал я собравшимся. — Но если этой возможности нас лишат, мы будем страдать за Сион. В любом случае мы выполним свой обет».
Разумеется, с точки зрения советской власти, все это было политическим преступлением, то есть самым тяжким на свете преступлением. Но чем могли эти траурные собрания повредить Москве? При власти, с пеной у рта преследующей любое «отклонение от нормы», этот вопрос звучит, конечно, более чем наивно, но задавали мне его искренне, и поэтому на вопрос следователя о моей «антисоветской деятельности в Вильнюсе», я отрицал эту деятельность тоже совершенно искренне. Но в ходе следствия я понял, что речь шла вовсе не об этих мелочах; следователь добивался «признания в шпионской деятельности и подготовке актов саботажа»! За такую «правду» он обещал мне на словах — возвращение домой, а в душе — могилу.
Арестованный в качестве «политического преступника» гражданин не обвиняется в совершении конкретных действий — в начале следствия ему инкриминируют самые тяжелые преступления, причем шпионаж и саботаж относятся к «обычным» обвинениям. Пораженный их абсурдностью, арестованный все отрицает; следователь упорно требует «полного признания» и «всей правды»; арестованный доказывает свою правоту, но часто, опровергая ужасные, фантастические измышления, он признается в других (тоже не совершенных им) действиях.
Верил ли мой следователь в выдвигаемые им обвинения? На это мне трудно ответить. Допрос длился уже несколько часов, и следователь, еще раз повторив, что своим поведением я оказываю себе медвежью услугу, прервал вдруг монотонный диалог и сказал:
— Я оставлю вас одного. Вот бумага, ручка, чернила. Пишите. Пишите все о своей жизни и деятельности. Но советую писать правду. Нам и так все известно… Вы еще можете вернуться к жене. Подумайте хорошенько и пишите правду.
По-русски я писать не умел, а на вопросы отвечал, пользуясь смесью русских и польских слов и выражений. Поэтому я спросил следователя, на каком языке мне писать автобиографию: на польском или идиш.
— Все равно, — ответил он. — У нас переводят со всех языков. Но я лично предпочел бы идиш. Ведь я тоже еврей.
— Правда? — непроизвольно вырвалось у меня.
— Да, я еврей, и поэтому можете мне доверять. Пишите правду.
3. ШЕСТЬДЕСЯТ ЧАСОВ ЛИЦОМ К СТЕНЕ
Иногда вспоминаются те Curricula Vitae, что приходилось сочинять перед поступлением в школу или перед экзаменами. Кто мог тогда предположить, что наступит день и придется писать: «Родился в 1913 г… Поступил в школу… Закончил учебу…» и т. д…для поступления в Высшую Школу Страдания, для университета НКВД? Я всегда тосковал по школьной скамье, но никогда тоска по ушедшей юности не была столь щемящей, как в те минуты, когда я сочинял «Автобиографию» по требованию «правдолюбцев» из НКВД. В такие минуты в душе человека происходит чудесное превращение: реальность как бы перестает существовать, приятные грезы вытесняют действительность. Собственно говоря, это минуты слабости: человек, сдающий самый трудный из всех экзаменов — испытание страданием за веру и стремления, — не вправе задаваться вопросом, вернется ли прошлое. Он обязан помнить, что любящая мать не утешит его своим прикосновением и счастье юношеских лет больше не вернется. Реальность — это жестокое пробуждение от грез: нет дома, нет матери, нет сестры, нет друга; есть НКВД, есть следователь, требующий «правды»… Поэтому пиши короткую историю жизни и готовься к длинному пути. Перед тобой бумага, чернила и перо, предоставленные стражами революции, а позади — солдат с винтовкой и штыком. Пиши!
Солдат с винтовкой появился в комнате, как только меня оставили наедине с письменными принадлежностями. Его впустил низкорослый вертлявый старшина, и с этого момента я не знал одиночества — ни в кабинете следователя, ни в другом месте. Солдат стоял посреди комнаты, положив руку на приставленную к ноге винтовку и буравил меня своим неподвижным взглядом. Он молчал. Я писал.
В своем сочинении я подтвердил, что со школьной, скамьи и до назначения руководителем Бейтара в Польше трудился для дела возвращения еврейского народа на его историческую родину. Затем я раскрыл книгу Моруа и снова погрузился в давнюю эпоху, когда уже были, правда, сионисты, но ни один из них не мог предположить, что наступит день, когда его мечты будут объявлены преступлением. Охранник не мешал мне читать. Я увлекся книгой и забыл о времени.
Вдруг открылась дверь, и в комнату быстрыми шагами вошел мой следователь. К моему удивлению, он подошел сперва к солдату и предъявил удостоверение. Солдат внимательно рассмотрел бумажку, сказал: «Порядок» — и вышел из комнаты. Затем энкаведист уселся за стол и участливым тоном спросил:
— Ну, кончили уже писать? Дайте почитать.
Я протянул ему свою биографию.
Он взял в руки листок, исписанный моими каракулями, бросил взгляд на квадратные буквы и отложил мой труд в сторону. Он не читал. Даже не пробовал. Да и знал ли он вообще свой родной язык?
Был ли следователь знаком с древними буквами или нет — не важно. Он не обратил внимания на им же заказанное сочинение и снова задал свой нудный вопрос:
— Теперь вы готовы рассказать мне правду?
Я ответил, что все изложено на бумаге, и это правда. Если за эту правду мне положено сидеть в тюрьме, — буду сидеть.
— Знаете, у нас имеются средства, чтобы заставить вас говорить правду.
На это мне нечего было ответить.
— Вы почему молчите? — взорвался следователь. — Думаете, отделались этим клочком бумаги? Я еще прочитаю, что здесь написано, но советую еще раз хорошенько подумать о своем положении; стоит поумерить свое упрямство.
Много раз (кто знает сколько?) повторил следователь свои требования, предупреждения, намеки и угрозы. Много часов прошло с минуты, когда я переступил порог темной камеры. Меня арестовали в полдень, а к концу второй «беседы» на улице была уже непроглядная тьма. Хотелось есть и еще сильнее — пить. Я спросил следователя, могу ли я