тех, кого нельзя.
А где-то там Ханна! Танцует, кружится, рассыпает улыбки, белокурые волосы развеваются за спиной, а вокруг — парни, и музыка — недозволенная музыка — гремит из динамиков. Еле подавляю неимоверно сильный приступ тошноты. Даже думать неохота, что случится с нею — со всеми, собравшимися там — если их застанут на месте преступления.
Единственное, на что остаётся надеяться — это что она ещё не появилась на вечеринке. Может, она слишком долго одевалась и прихорашивалась (а что, это в её духе, она ужасная копуша и всегда и всюду опаздывает) и может, ещё не вышла из дому, когда начались рейды. Даже Ханна не отважится высунуть нос на улицу, когда идёт рейд. Это равноценно самоубийству.
Но Анжелика Марстон и все остальные... Все, до последнего человека... Все, кто пришёл туда, только чтобы послушать музыку...
Алекс сказал тогда, в ту ночь на ферме «Поющий ручей»: «Я пришёл музыку послушать. Как и все остальные».
Хочу, чтобы это воспоминание убралось из моей головы. Если к ним нагрянут рейдеры и всех повяжут, какое мне дело? Радоваться надо. То, чем они там занимаются — опасно, и не только для них одних, но и для всего общества. Так проникает к нам Зараза.
Но подспудная, скрытая часть моей души, упрямая и непокорная, та, что сказала на Аттестации «серый», упорно не даёт мне покоя. «Ну и что?» — говорит эта самая часть. Ну, хотят люди послушать музыку. Настоящую музыку, не те сладенькие песенки, которыми нас потчуют на Портлендских фестивалях, с их бодренькими ритмами и звонким чириканьем. Эти люди ведь не сделали никому ничего плохого...
И тогда я вспоминаю слова другие слова Алекса: «Никто никому не делает ничего плохого...»
К тому же, может ведь так статься, что Ханна, против обычая, не опоздала сегодня, и она теперь где-то там, ни о чём не подозревает, а рейд подбирается всё ближе, ближе... От этой мысли мне так страшно, что я закрываю глаза, и всё равно перед ними так и встаёт картина: дюжина блестящих лезвий нацелена прямо на мою подругу. Если её не засадят в тюрьму, то точно бросят на каталку — и прямым ходом в лаборатории. Её подвергнут лечению ещё до рассвета, несмотря ни на какие сопряжённые с этим опасности.
И хотя мои мысли несутся в голове безостановочно, словно вихрь, а кухня кружится, как заведённая, я умудряюсь домыть тарелки, ни одной не разбив. Заодно прихожу к решению.
Я должна идти. Должна предупредить её.
Должна предупредить всех.
К тому времени, когда Рейчел и Дэвид ушли и все остальные улеглись, уже пробило полночь. Каждая проходящая секунда — сущее мучение для меня. Остаётся только надеяться, что проверка на полуострове займёт больше времени, чем обычно, и рейдеры доберутся до Диринг Хайлендс не так скоро. А может, они вообще там не появятся; принимая во внимание тот факт, что большинство домов там пустует, это не так уж невероятно. Хотя с другой стороны... Диринг Хайлендс был когда-то центром Сопротивления, так что проверка там, скорее всего, будет.
Я выскальзываю из-под одеяла. Одежду не меняю — мои пижамные штаны и майка чёрного цвета. Натягиваю чёрные же балетки и, несмотря на тысячеградусную жару, чёрную лыжную шапочку. Сегодня никакие предосторожности не будут излишними.
И как раз в тот момент, когда я собираюсь открыть дверь спальни, позади меня раздаётся приглушённый звук, похожий на кошачье мяуканье. Резко разворачиваюсь. Грейс сидит на своей постели и смотрит на меня.
Одну долгую секунду мы не сводим друг с друга глаз. Если Грейс поднимет шум, мне несдобровать. На этом всё предприятие и закончится, баста, капут. Соображаю, что бы такое ей сказать, чего бы наврать поправдивее, но тут — о чудо из чудес! — она укладывается обратно на подушку и закрывает глаза. И несмотря на непроницаемую темноту в комнате, могу поклясться: я видела у неё на лице еле заметную улыбку.
Какое облегчение. Хоть что-то полезное можно извлечь из того факта, что Грейс оказывается говорить: она на меня не донесёт.
Больше проблем не возникает. Я выскальзываю на улицу, не забыв даже перескочить через третью снизу ступеньку — помню, она так ужасающе заскрипела в прошлый раз, что я испугалась, как бы не переполошить весь дом.
После всего шума и гама, стоящего на улице во время рейда, окрестности теперь жутковато пустынны и тихи. Все окна темны, жалюзи опущены, словно дома хотели бы отвернуться от улицы, закрыться от неё; если бы у них были плечи, они бы подняли их, чтобы спрятаться от любопытных взглядов. Мимо меня проносится красный бумажный листок, кружится на ветру, как в старых ковбойских фильмах. Это рейдерская листовка, на которой труднопроизносимыми словами провозглашается отмена на эту ночь всяких установленных законом гражданских прав. Если бы не эта листовка — то, в общем, обычная ночь, ничем не отличающаяся от других таких же мертвенно-тихих ночей.
Вот только в отдалении еле слышен неясный шорох — это приглушённый расстоянием топот сотен ног — да иногда доносится тонкий, протяжный вой, словно кто-то плачет. Эти звуки так неразличимы, что их почти можно спутать с шумом океана или шёпотом ветра. Почти.
Рейдеры продолжают свою работу.
Я пускаюсь в Диринг Хайлендс пешком — опасаюсь ехать на велике. Малейший серебристый отблеск на спицах колёс может привлечь к себе нежелательное внимание. Стараюсь не думать о том, что творю, о том, что может произойти, если меня поймают. Не могу даже толком понять, откуда у меня, трусихи, и решимость-то взялась. Вот уж никогда не думала, что наберусь храбрости уйти из дому в ночь, когда производят рейды. Нет, ни за что в жизни.
Надеюсь, что Ханна во мне ошибалась, говоря, что я всё время дрожу от страха. Иногда и я могу набраться смелости.
У дороги лежит чёрный полиэтиленовый мешок для мусора. Как раз когда я прохожу мимо него, до моих ушей долетает низкий, протяжный стон, и я мгновенно останавливаюсь. Поворачиваюсь кругом. Всё моё тело напряжено, в мозгу звучит сирена. Ничего. Звук повторяется: зловещий, тихий, от которого волоски на руках становятся торчком. И тут мусорный мешок у моих ног шевелится.
Нет. Это не мусорный мешок. Это Райли — чёрная дворняжка Ричардсонов.
Делаю к бедняге несколько неуверенных шагов. Достаточно беглого взгляда, чтобы понять — пёс умирает. Он весь покрыт чем-то клейким, блестяще-чёрным — кровью, понимаю я, подойдя поближе. Вот почему я ошиблась, приняв его издалека в темноте за гладкий чёрный мешок для мусора. Он лежит на боку, один глаз обращён к асфальту, другой широко открыт. Ему размозжили череп дубинкой. Из носа широкой струёй течёт чёрная вязкая кровь.
Вспоминаю слова, произнесённые незнакомым голосом: «Подумаешь, шавка блохастая...» — и вслед за ними глухой удар.
Взгляд Райли так по-человечески печален, он смотрит с таким упрёком, что на секунду мне кажется, будто он пытается сказать: «Смотри, что вы со мной сделали!» Хочется опуститься на колени, подхватить собаку на руки и стирать с неё кровь собственной одеждой. Но тошнота подкатывает к горлу, и я стою, как парализованная, не в силах пошевельнуться.
В это время пса всего скручивает, он содрогается от носа до кончика хвоста. И затихает.
Мои руки и ноги тут же растормаживаются, и я едва не падаю; во рту — явственный вкус желчи. Меня шатает, как тогда, когда мы с Ханной напились в стельку, до полной потери контроля над собственным телом. Гнев и отвращение раздирают меня на части, хочется выть и кричать.
Нахожу за мусорным контейнером сплющенную картонную коробку и тащу её к Райли. Накрываю тело мёртвой собаки целиком и стараюсь не думать о насекомых, которые ещё до наступления утра превратят его в месиво. Удивительно, но у меня в глазах слёзы. Утираю их рукавом и ухожу. Но пока я двигаюсь в сторону Диринг, в голове, словно мантра, словно молитва, кружится: «Прости, прости, прости».
Единственное, что можно сказать о рейдах хорошего — они громкие. Чтобы не напороться на рейдеров, достаточно лишь затаиться в тени и прислушаться — не раздаётся ли топот ног, радиопомехи,