Но вернемся к Нине, в Петербург. В основном вечера она проводила не с Ауслендером, а с Ходасевичем – вечера, «признаться, неврастенические», как он вспоминал, – жалуясь друг другу на жизнь.
По случайности в Петербурге в это же самое время оказался и Андрей Белый, который приехал к Любови Дмитриевне Менделеевой – чтобы вновь быть отвергнутым ею.
Встретились он и Ходасевич случайно. Возле Публичной библиотеки пристала ко Владиславу Фелициановичу уличная женщина. Чтобы убить время, он предложил угостить ее ужином. Зашли в ресторанчик. На вопрос, как ее зовут, она ответила странно:
– Меня все зовут бедная Нина. Так зовите и вы.
Разговор не клеился. Бедная Нина, щупленькая брюнетка с коротким носиком, устало делала глазки и говорила, что ужас как любит мужчин, а Ходасевич подумывал, как бы от нее отделаться. Потом они с Белым за бутылкою коньяку забыли о своей собеседнице. Разговорились о Москве, и не сразу вспомнили, что у них было условлено пообедать в ресторане «Вена» с Ниной Петровской.
Побежали туда. Нина уже ждала, но даже встреча с Белым ее не обрадовала. Она была мрачной и молчаливой, таким же вышел и обед.
Наконец Ходасевич сказал:
– Нина, в вашей тарелке, кажется, больше слез, чем супа.
Она подняла голову и ответила:
– Меня надо звать бедная Нина.
Ходасевич потом вспоминал: «Мы с Белым переглянулись – о женщине с Невского Нина ничего не знала. В те времена такие совпадения для нас много значили».
Совпадение объяснялось просто: ни кем иным Нина себя сейчас не чувствовала, как постаревшим на столетие подобием «бедной Лизы», точно так же, как та, брошенной своим возлюбленным.
Брюсов не пытался уверить ее в том, что «все будет хорошо». Он постепенно готовил ее к забвению «перегоревшей» страсти. «Я чувствую, – писал он ей, – как в моей душе моя любовь к тебе, из дикого пламени, мечущегося под ветром, то взлетающего яростным языком, то почти угасающего в золе, стала ровным и ясным светом, который не угасит никакой вихрь, ибо он не подвластен никаким стихиям, никаким случайностям».
Будем друзьями, дорогая, расстанемся, как цивилизованные люди…
Для Нины это было, конечно, невозможно.
Теперь ей оставалось только перечитывать старые стихи, старые письма и плакать над ними. Но чаще всего она перечитывала «Огненного ангела». Впрочем, это и не нужно было ей – она и так знала его «с любого места наизусть». Уехав ненадолго в Италию подлечить вконец истрепавшиеся нервы, причем прихватив с собой в компанию Сергея Ауслендера, очень сильно в Нину – а может, в Ренату, он и сам толком не знал – влюбленного, Нина писала Брюсову:
«Всякие выходки мальчика довели меня до того, что я хотела не ехать с ним. Но когда я сказала: „не поеду“, – он понял серьезность угрозы и, немножко зная способность Ренаты к поступкам безумным, смирился и изменился». И спустя несколько дней: «Я хочу умереть, чтобы смерть Ренаты списал ты с меня, чтобы быть моделью для последней прекрасной главы…» Она, кажется, даже забывала, что «уже написан Вертер», роман закончен и живет теперь самостоятельной жизнью. Но она все еще продолжала ощущать себя частью его. И даже поехала из Парижа, где тогда жила (одна знакомая писала Брюсову в это время из Парижа: «Представьте, какая досада: была у меня Нина Петровская и преглупо не застала дома… А мне почему-то ужасно хотелось видеть губы, которые вы целовали»), в Кельн, чтобы вновь ощутить себя героиней «Огненного ангела». И Брюсову полетело письмо об этом:
«Чувствовала себя одной во всем мире – забытой, покинутой Ренатой. Я лежала на полу собора. Как та Рената, которую ты создал, а потом забыл и разлюбил. На плитах Кельнского собора я пережила всю нашу жизнь. Минута за минутой… А в темных сводах дрожали волны органа, как настоящая погребальная песнь над Ренатой…»
Желая совершенно слиться с Ренатой, она в 1910 году даже перешла в католичество и приняла имя Ренаты. Но счастливей от этого не стала и вернуть Брюсова это ей не помогло. Так же, как и написание ею сборника рассказов «Sanctus Amor» (опять это название, возвращающее нас к любовным приключениям пророка, сибиллы и жреца!) – апофеоз любви…
Она вернулась в Москву – но ничего не изменилось к лучшему. Состояние ее усугублялось болезненной душевной взвинченностью, ей вообще присущей, да еще и постоянно подхлестываемой злоупотреблением наркотиками. «Нина меня приводит в совершенное отчаяние, – рассказывал ее муж Соколов, – не хочет никуда двигаться, образ жизни ведет обычный: днем плачет и лежит на диване, вечером в клубе…»
И через год: «Не удается никак исцелить рану души моей – Нину. Ни с какого боку не приладишь ее к жизни. Человек она неуравновешенный. Издерганный вконец и почти невменяемый».
Ну как тут не вспомнить Ломброзо снова, ведь Нина была классическим примером всем его умозаключениям: «Чистая и сильная страсть сама по себе доводит любящую женщину до самоубийства или психического расстройства чаще, чем до преступления».
Впрочем, если бы Ломброзо знал Нину Петровскую, он изменил бы формулировку и выразился бы так: «Чистая и сильная страсть сама по себе доводит любящую женщину до самоубийства, психического расстройства и до преступления».
Говорят, история повторяется. Любовная история Нины повторяла другую ее же любовную историю почти с абсолютной точностью. «На лекции Бориса Николаевича в Политехническом музее, – писал Брюсов Зинаиде Гиппиус, – подошла ко мне одна дама (имени ее не хочу называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и
Конечно, он уже не чаял, как от Нины отделаться, тем паче что она измучила-таки его своей местью.
Ходасевич так об этом рассказывал: «Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была ее настоящая, хоть не сознаваемая месть».
Конечно, женщины – существа загадочные… Ломброзо в своих исследованиях очень любил проводить аналогии поведения женщин и самок диких животных. Рассматривая аналогичную ситуацию, он упомянул о самке африканского дикобраза (!), которая казалась очень к нему, к дикобразу, привязанной, однако, когда