взяла и ссохлась Русская плоть.
Что же, спрашивается, делать? Ушастенький кантонист захлебывался от вдохновения, слова стрекотали, уносились вдаль; нужно разрастаться в Сети, откладывать в ней личинки,
К посланию Кантониста Тёмочкина были подвешены свежие комментарии.
Kozmatyj: многа букафф скока тибе старечог?
Brunhilda: ыыыыы! кто такая спора? Знаю тока сперохету. OO?
Patriot: ето не засланой Жыд? Больно Их хвалед. Имхо!
…Час от часу не легче; уж лучше б порнографией увлекся. По крайней мере, проще и понятней, без психоза и надрыва, излечимо. Степа попытался успокоить:
– Рябоконь, ты не дергайся так. Ну да, ну бредовые мысли; подумаешь тоже, он же подросток, жизнь большая, поправит. Перегорит. Ты лучше посмотри, что ему в ответ написали.
– Спасибо, видела.
– Ты дальше посмотри.
Скрипнуло мышиное колесико, на экран заползло письмо, опять латиницей по-русски. На картинке – синие девические глазки, и больше ничего. Имя – Iohanna.
– Что ж, умилительно. Международная любовь.
– Или виртуальная маска. А под ней недобритый хакер.
После ужина Жанна решила все-таки поговорить с Тёмой. Долго и уклончиво бормотала про дружбу народов, про то, как в новом поколении распространяются националистические умонастроения, и это очень опасно…
– Что, засекли? залезли в блог? Молодцы, следаки! Ты не бойся, мамочка, этих урродов я расфрендил и навсегда забанил. Других найду, чтобы хоть полторы извилины было. А в общем, отследили и отследили, теперь по крайней мере знаете, что я по жизни думаю.
Тёма выпятил нижнюю губу, засопел. Жанна начала говорить; как ей казалось – убедительно. Про то, что Тёмочкин – сам инородец, папин папа армянин, а мамина мама на четверть еврейка; живет он в кантоне Веве, и доучиваться будет в Лозанне, и работать останется там же, и женится на какой-нибудь француженке, а может быть, и на берберке, и Жанна станет бабушкой маленьких полунегритят. Куда тебя понесло, Тёма?
– Я русский, мама. Русский, сибирский, фамилия – Рябоконь. Я давно и навсегда определился. А где я буду жить, неважно. Я же не просил меня отправлять за границу.
– Так папа решил.
– Решил и решил. Закрыли тему. И больше не будем об этом.
Окончательно набычился, голову опустил, правую ногу выставил вперед. Со страшной, давящей силой рода в нем проступил отец; один в один, не отличишь, только на тридцать четыре года моложе.
Они зашли в салон какого-то
– Простите, господа. Через пять минут мы закрываем. Брать будем что, или как?
– Пожалуй, вот это.
– Тысячу сто по курсу.
И подумала про себя: мелочатся.
На возвратном пути, скользя по размокшему, распавшемуся снегу и пористому черному льду в белых окатышах реагента, Арсакьев говорил без умолку. О том, что давно бы уехал, надоел ему этот маразм, да поздно уже, целая жизнь прожита. Не хочется пафоса, но что-то ж надо делать: страну, извините за выражение, спасать. И как вовремя расстался с бизнесом: слава Богу, которого нет… А Мелькисаров молчал и дивился: и не тошно ему, и не скучно. За семьдесят, а живчик. Все вперед, вперед, не порывая с прошлым… Интересно, а разорвать паутину никогда ему не хотелось? Обрушить прежнее и посмотреть, что из этого выйдет? Послать, например, жене эсэмэс, ну вроде бы по ошибке: «Моя о чем-то догадалась. Сегодня, прости, не смогу. Давай завтра, ладно? Целую во все места». И еще рисуночек присоединить: голые пятки на голых пятках. А вдогонку позвонить: дорогая, я только что эсэмэску по ошибке отправил, ты ее, пожалуйста, сотри. Чтобы точно прочитала. Или написать воспоминания, все как было, без утайки, выпустить в единственном экземпляре, но как бы настоящей книжкой, в переплете, с красивой картинкой, издательским лейблом, выходными данными, налоговой льготой и тиражом; запечатать в целлофан, отправить космическим генералам, с трогательной надписью: на долгую память об удачной совместной работе? Чтобы их удар хватил. А потом позвонить, объяснить, посмеяться. Но спрашивать Арсакьева об этом бесполезно; в лучшем случае не поймет, в худшем резко осадит: я не мальчик, чтоб шутки шутить, а Вы, Степан Абгарович, эт-самое, с жиру беситесь.
Возле метро они распрощались. Арсакьев опять нырнул в подземку, а Степан Абгарович раздумал. Хорошенького понемножку. Побывал в подвале современной жизни, в энергичном подземелье, осмотрел народные
– Чистопрудный.
– А дорогу, слушай, покажешь?
– Что ж ты Чистопрудного не знаешь, дорогой?
И как они в этих «Жигулях» ездят? Коленки нужно подгибать к подбородку, под ногами раскисшая грязь, пахнет мокрой газетой и левым бензином, слегка тошнит.
Глава пятая
Жизнь, фотографии и маячок расходились все непоправимей.
Степан говорил ей: поеду в Суздаль. Без надобы; хочу развеяться на воле. Не пряча глаз, с веселой наглостью предупреждал: с коллегой. При этом маячок, мигая, полз в тот самый Ярославль, откуда началась, по Тёмочкину, Русь. А фотографии-то были – из Твери!
Заснеженная пристань; расковырянные желто-пегие особняки; чистенькая площадь; совершенно безлюдный музей: кто же в будни туда пойдет, кроме них? аляповатая рюмочная «Лондон»; при Степочке треклятая
Ваня выслушал, погрустнел, вяловато предположил: быть может, Степан Абгарыч затеял какое-то новое дело, быстрые деньги, вход-выход, риск велик, отлучаться нельзя, а очень хочется; вот и нашел себе стряпчего, отдает ему свой телефон, чтобы тот оставался на связи – от имени и по поручению. А сам уезжает в Тверь. Ну, так бывает, что в Москве течет, а в Твери снегопад. Конечно, редко, но бывает.
Жанна слушала – и возмущалась. Ладно; хорошо; на снег глаза закрыли. Но что же стряпчий забыл в Ярославле? С телефоном Мелькисарова? шаткая версия, ломкая; Ваня и сам это понял.
– Впервые в жизни теряюсь в догадках. Пора профессию менять. То ли дело слишком сложное и все запуталось до невероятия. То ли все, напротив, слишком просто, до обидного: мы у Степан Абгаровича в полных дураках.