конца, встает посредине занятий и идет к двери. Я не спрашиваю Машу ни о чем, и мама не интересуется, почему Маша ушла не вовремя. Словно мы установили с Машиной мамой какой-то негласный режим для Маши, и каждый из нас, не сговариваясь, его придерживается.
Что же тогда тревожит меня в этой девочке, если мама и та не тревожится?
Маша как раз вполне обучаема. В меру возможностей она справляется с любым заданием: конкретным и абстрактным. Человек у нее обозначается четырьмя слепленными между собой кусками пластилина с вставленным внутрь шариком, животное — также, плюс хвост — пятый кусок. Логично. Так же условны предметы на ее рисунках. Я понимаю, кого и что Маша имеет в виду, и этого на данном этапе как будто достаточно.
О том, чтобы улучшить вылепленную работу, не может быть и речи. Маша закрывает ее от меня ладонью и говорит
— Пусть так.
А то небрежно потыкает пальцем глину и собирается уходить — надоело. Или сидит, наморщив недовольно нос, и ждет, когда все кончится. Она не разговаривает с детьми, не бегает с ними по фойе в интервалах между занятиями. Высокая, выше всех в группе, она самая маленькая по возрасту. В прошлом году Машу водили в одну и ту же группу, а в этом году мама приводит Машу, когда ей удобно, в любую группу, и девочка даже не обращает внимания, кто вокруг нее. А ведь дети остро реагируют на перемену состава группы. Часто они плачут, когда их по каким-то причинам переводят из одной группы в другую.
Странная и речь у Маши — резкая, отрывистая, так и слышится в тоне: отвяжитесь от меня.
Спрашиваю у Машиной мамы, какой предмет Маше нравится в школе.
— Лепка,— отвечает.
— Лепка? — переспрашиваю я. Или я ослышалась, или мама мне льстит, но если действительно так и есть, то какова же она на других занятиях? Но Машина мама подтверждает сказанное. Спрашиваю преподавателей, как занимается Маша.
— Да никак,— отвечают.— Благо, не мешает никому. Сидит себе помалкивает.
Лучше бы мешала…
На ребенка, посещающего детский сад и работающего свободно, нешаблонно мыслящего, я смотрю как на чудо. Значит, или индивидуальность так ярка, что даже в саду, на занятиях ребенка не смогли научить, или воспитательница настолько далека от искусства, что и не вмешивается: лишь бы тихо сидели. Или, редчайший вариант, воспитательница настолько чутка к красоте, что без всякого специального образования дает верные советы детям.
ОДАРЕННЫЕ ДЕТИ
Родители постоянно спрашивают меня, талантлив ли их ребенок. Я отвечаю односложно: «Все дети талантливы». «Но не могут же они быть равно талантливыми во всем? Например, мой ребенок не любит музыкальных занятий, а другого не затащишь на живопись».
Я думаю, что здесь дело не в предмете, а в человеке, который этот предмет раскрывает детям. Я не верю, что ребенок может быть от природы невосприимчив к какому-то виду искусства. Скорее всего, к нему не нашли подхода. Не поняли основного — его индивидуального аппарата восприятия.
Однако существуют дети, склонности которых к определенному предмету очевидны уже в раннем детстве. В какой-то области они самовыражаются наиболее полным образом.
И наконец, редчайшие случаи. Дети, четко и однозначно выбравшие свою сферу максимального, абсолютного самовыражения. Такие дети от природы владеют собственными выразительными и изобразительными средствами.
Достаточно обратиться к биографиям великих людей, чтобы увидеть, как происходило их становление. Они уже с детства являлись личностями, ведущими самостоятельный поиск в области средств самораскрытия. Они жили в атмосфере этого поиска.
За время работы с детьми я увидела двоих явно одаренных в области изобразительного искусства. Станут ли они художниками?
ЧЕЛОВЕК ВИДИТ ВЕСЬ МИР
Илюша М. уже учится во втором классе английской спецшколы. Лепкой он больше не занимается — негде. Художественное отделение при Химкинской школе искусства набирает детей, начиная с одиннадцати лет, так что четыре года после студии дети, желающие рисовать и лепить, предоставлены сами себе.
Изредка, когда уж очень соскучится, Илюша меня навещает. Он сам приезжает в школу с Левобережной, боюсь, что тайком от мамы, которая на Илюшину страсть к лепке особого внимания не обращает.
— Если бы вы знали, как трудно себя вести! — жалуется он простодушно.— И хочется на перемене тихо ходить, а что-то внутри подсказывает: подставь, подставь подножку…
Пятилетний мальчик, от которого никому не было спасу, стал первым покоренным ребенком в моей жизни. В клетчатой рубашке с закатанными рукавами, в протертых на коленях байковых штанах, с крупным передним зубом, рассеченным по диагонали, этот мальчик резко выделялся среди детей его группы. Прибавьте к этому руку на перевязи («доставал маме муку с антресолей и упал») и вторую, которой он скатывал шарики и пулял ими в стены во время занятий в течение продолжительного времени, и пожалейте педагога. Дети и те жалели:
— Он всегда балуется, не обращайте на него внимания,— говорили они,— вот если маму вызвать на урок, тогда он тихо сидит. А сестру он не боится. Вот позовите его маму!
Но маму я решила не звать, а детей попросила не кляузничать. Как-то раз я пригласила Илюшину группу после занятий строить из снега волшебный город. Тут-то Илюша и показал себя. Целых два месяца бедняга крепился и не лепил, оказывается, потому, что ему нравилась прежняя преподавательница по лепке. Она ушла, а другую он принимать не хотел. Размашистый мальчик на моих глазах превратился в четкого умелого мастера. Ни одного лишнего движения, ни одного ненужного жеста, каждое прикосновение к материалу (в данном случае к снегу) художественно осмысленно. Он обходил едва начатое сооружение вокруг с видом все знающего наперед творца. Подрагивали на ветру обмахрившиеся завязки ушанки, Илюша шмыгал носом и смачно проводил под ним рукой в лангетке, как ножовкой.
С этого дня он стал неузнаваемым, то есть самим собой. Тем Илюшей, которого я дотоле не знала, и знакомство с которым составило для меня счастье.
Сосредоточенно смотрел он в ведро с глиной, прикидывая, сколько понадобится для задуманной скульптуры, прокладывал основательный постамент и только потом принимался за главное. Поразительно, как он слушал мои советы или замечания, касающиеся его работы, и если соглашался, то легко перестраивал композицию. Особенно это касалось движения, передать которое он стремился в каждой работе, но пока еще не всегда мог. Часто я забывала, что передо мной маленький ребенок, завораживало его недетское внимание к самым разным аспектам нашего дела: он пытался самостоятельно разобраться в человеческих пропорциях, в структуре рельефа, он даже умел передавать три плана в рельефе, что детям обычно не под силу, решал такие пластические задачи, как передачу состояния в позе и т. д.
Он сбегал на лепку почти со всех уроков, и ни сестра, ни даже строгая мама ничего не могли с ним поделать. «Нравится, так пусть,— махнула рукой строгая мама,— поиграет перед школой».
Последнюю работу, которую он вылепил при мне, уже будучи второклассником, Илюша назвал так: «Человек видит весь мир». Мальчик сидит на пригорке, опершись на прямые руки и согнув одну ногу в колене — свободная, пластичная постановка с нюансом в Илюшином духе: у мальчика лицо с четырех сторон — уши одного являются носом другого. Когда смотришь на скульптуру анфас, то нюанса этого не заметно, разве что уши чересчур оттопырены, как и у самого автора.
— Во все стороны смотрит, так-то вот,— гордился Илюша работой.— У вас бы на лепке я бы целый день сидел. А в школе да на английском! Говорят, что меня выгонят за неуспеваемость,— мечтательно сообщил он,— вот хорошо будет! Тогда вместо этого английского буду на лепку ездить. А вы попросите мою маму, она вас послушает.
Так и не удалось мне уговорить маму — видно, она строго-настрого запретила мальчику ездить на лепку. Парадокс: ребенок всем своим существованием дает понять родителям, чего он сам лично хочет. А родители делают с ним то, что хотят сами. Вот и все. Глухая стена. Остается надеяться, что то упорство, с которым Илюша два первых месяца бойкотировал мои уроки, он употребит на то, чтобы отстоять свой дар. Вопреки взрослым, не желающим обращать на него внимания.