При этом Церковь оказывается единственной инстанцией, способной нечто
Однако неизбежной издержкой в данном случае выступает безбрежная клерикализация, которой нельзя поставить заслон и которую невозможно даже в точности определить.
Если Церковь огосударствляется, а государство оказывается интегрированным в Церковь, исчезают всякие границы между светским и священным, профанным и святым. Государство при этом если не буквально сакрализуется, то обретает при этом искомую легитимность(которую при решении светских вопросов снискать существенно труднее).
Согласованность «православного» осуждения академиков, которые, по мнению воцерковленной прогрессивной общественности, не сведущи в вопросах креационизма, призывают к воинствующему материализму, ни черта смыслят в Законе Божьем и вообще идут совсем не в ногу со временем, служит примечательным симптомом – время, в сущности, диктует сегодня только одно: лояльность есть высшая добродетель человека и гражданина.
Наука, разумеется, не должна обладать монополией на критику (в советские времена даже прокурорские речи было принято исполнять в рамках риторики «строгой научности»). Однако, как только наука лишается притязаний на эту монополию, критика исчезает как жанр публичного высказывания.
Причина подобной зависимости проста: требование лояльности оборачивается запретом на знание основ и принципов мира и общества, в которых мы существуем. Все создано навсегда, «по воле Божьей». Постичь тайны государевых решений так же сложно, как и выведать божественные намерения. Сие разуму простого смертного недоступно. «Тут уж ничего не попишешь». Научные «занятия» в этом контексте становятся тем, чем были некогда во времена абсолютизма: развлечением, которое радует новыми техническими игрушками, лекарством от скуки, позволяющим тонизировать пресыщенную чувственность.
Науке отводится роль Левши, находящегося на положении крепостного подмастерья, вынужденного тем не менее обуздывать все более миниатюрных блох. Натасканная на ловлю блох, но важная для прикрытия распила денег на «наноуровне», наука с институциональной точки зрения исподволь лишается всякой автономии, превращается в очередное чиновничье подразделение. Разумеется, при наличии вышестоящего подразделения «эффективных менеджеров», поставленных присматривать за нешуточной рановской собственностью. При этом для Церкви (или, как принято выражаться на политкорректном новоязе, для «церквей») никакого Священного синода (читай: Наблюдательного совета) не предусмотрено. И не над кем простереть свои совиные крыла новому Победоносцеву.
Это означает довольно простую вещь: Церковь (теперь уж точно в единственном числе) инкорпорирована в новые бюрократические структуры отнюдь не на птичьих правах «члена- корреспондента», а академия в них не особенно вхожа. При этом Церковь, как и во времена Средневековья, превращена в могущественный хозяйственно-экономический субъект.
Наука же обречена на госдотации (размер тут первостепенного значения не имеет), ибо требует долгосрочных инвестиций и не предполагает скорой отдачи вложений (в отличие от любой разновидности свечного заводика).
Это и есть стратегическая линия, против которой попытались возразить академики. Попытались – и вызвали шквал обвинений: в атеизме, доносительстве и даже (когда аргументы кончились!) – в плохом литературном стиле. Уровень, а главное общая направленность аргументов свидетельствуют о том, что единственной религией прогрессивной общественности является государственничество, ряженое в фофудью. Все истосковались по службе, порядку и церемониалу, видя в них воплощение нового «большого стиля». Православие при этом находится с бюрократией в тех же отношениях, что протестантизм – с рынком: они идеально подходят друг другу. Более того, православие выступает оптимальной религией победоносной бюрократизации, воплощающей ставку на отождествление иерархии с «духовным смыслом».
Справедливости ради стоит признать, что возмущение академиков предложением начать преподавание в школах «Основ православной культуры» и ввести в ваковский перечень дисциплину «теология» не в последнюю очередь вызвано утратой академией (и наукой в целом) миссии светской церкви, которую она с успехом исполняла в советские годы.
Нынешний церковный клерикализм больше всего бьет по прежнему, научному.
Это отражается и на личных представлениях о смысле прожитой жизни – тут академикам можно лишь посочувствовать: маятник качнулся в другом, совсем не в их направлении.
Однако есть некое более значимое, во всяком случае не только биографическое, обстоятельство. Прогрессивная общественность, на наивной отсылке к которой строилась советская вера в научно- технический прогресс, осталась. И не сделалась менее прогрессивной. Но с некоторых пор – и притом довольно давно – она
В этом не было бы ничего особенного, если бы мистическое чувство не срослось до такой степени с экономическим чутьем, а манипуляция «духовными» и «духоподъемными» объектами не стала бы признаком пришествия информационной экономики и воцарения общества инноваций. Так выглядит сегодня невероятная прежде смесь сакрального и профанного, экономики и благодати, выгоды и жертвы, составляющая главную, по сути, черту нашего времени.
Преемственность в эпоху технической воспроизводимости
Клерикализация публичного дискурса и все большее выдвижение Церкви в качестве институции, формирующей каркас легитимных политических суждений, совпадает с кризисом университетского образования. На протяжении последнего десятилетия гумбольдтовско-кантовская модель «универсального» университета, распространенная прежде в России, если не ушла в прошлое, то по крайней мере радикально изменила свой смысл. Это соотносится с общемировой тенденцией, когда метафизика университетского знания оказалась не столько «деконструированной», сколько попросту помысленной как техническое завоевание и одновременно технологическая проблема. Начиная с Мартина Хайдеггера изначальная техническая ангажированность мысли, ее «технологичность», были осознаны через демонстрацию сродства метафизики и манипуляции (в том числе спекулятивной). В зоне притяжения хайдеггеровской мысли находятся Жак Деррида, Жан-Люк Нанси, Петер Слотердайк и некоторые другие теоретики, на разных примерах (наука, антропология, теология) показывающие, насколько это сродство избирательно и в то же время неизбежно.
Путинское правление, кульминацией которого явилась идеология национального проектирования, запечатлевает в себе неосознанное, но от того не менее последовательное воплощение идеи технонауки.
«Входит в силу понятие „технонауки“, – пишет Жак Деррида, – и это подтверждает, что имеется существенное сродство между объективным знанием, разумным основанием и известного рода метафизической определенностью отношения к истине. Словом, сегодня, в рамках современного порядка вещей, больше невозможно – о чем и напоминает Хайдегтер, призывая это помыслить – отделять разумное основание от идеи техники. Невозможно сохранить в неприкосновенности тот рубеж, посредством которого Кант, например, разрабатывая общую систематическую организацию знания, то есть ту самую организацию, которой предстояло стать основой систематической организации Университета, пытался разделить „техническую“ и „архитектоническую“ схемы».[33]
Проще говоря, все, что связано с приобретением знаний и передачей их из поколения в поколение, рассматривается теперь с функциональных позиций, выступает предметом проектной деятельности и управленческих решений. При этом статус проекта приобретает весь мир, а управление начинает затрагивать любой аспект человеческого существования.
«Технонаучное» слияние менеджмента и проектирования под знаком их общей сопричастности проблематике мироустроения характеризует собой позднепутинскую идеологию национальных проектов. Конечной целью этих проектов выступает конструирование самой российской нации, существование которой мыслится при таком раскладе как «дело техники», то есть одновременно как безбрежное поле для