серебряную фольгу, замерла.
— И конь в нашем сарае ваш стоит?
— Мой.
— А его можно потрогать, Гриша хочет спросить.
— Ну и дипломат, — повторил Павел. — Разумеется, можно. Но только при мне. Передай своему Грише, что он и лягнуть еще может. Я вам даже разрешу в седле посидеть. Так и скажи Грише, от имени которого вопросы задаешь.
— Вот здорово! — закричал Венька. — Ты слышишь, Гриша!.. А когда?
— Пообедаем и пойдем все вместе в сарай.
Венька с тоской оглядел ломившийся от еды стол и уточнил:
— А вы долго будете обедать?
— Да часа полтора, — усмехнулся Павел Сергеевич.
— Полтора часа, — разочарованно протянул мальчик. — Это же так долго, дядя Паша… А вы, как я, не можете? Я за десять минут все съедаю. Меня за это мама саранчой называет. Давайте мы, как саранча, поедим и пойдем с конем играть. А они пусть сколько хочут сидят.
— Венечка, — укоризненно перебила мать, — во-первых, не хочут, а хотят. А во-вторых, не приставай к взрослым. Учись у Гриши. Смотри, как он скромно себя ведет.
— Это потому, что он большой, — заявил Венька, — и потому, что не родной тебе… да, да, ты его, как меня, не любишь!..
У Надежды Яковлевны вздрогнул подбородок и вспыхнули щеки.
— Вениамин, замолчи! — прикрикнула она. — Иначе станешь в угол.
У Павла Сергеевича, наблюдавшего эту сцену, погрустнели глаза и приобрели какой-то стальной оттенок. Он подумал, что вот и выплыла наружу, как заноза, которую трудно вытащить из тела, эта маленькая семейная тайна, видимо, старательно оберегаемая родителями. Вроде все в порядке: на Гришатке и рубашка с таким же, как у отца, косым воротом, чистая и наглаженная, и головенка у негр стриженая, и туфельки новые на ногах обуты, а в глазах тоска и печаль недетская. И взрослые к ней привыкли настолько, что уже не обращают внимания.
— Гришатка, а ну иди ко мне, — позвал решительно Павел Сергеевич, — вот же рядом со мной место свободное. — И, когда мальчик приблизился, деловито заключил: — Сидай. В тесноте, да не в обиде.
Хлопнула пробка, и тугая светлая струя обрушилась в бокал. Тем временем Надежда Яковлевна наполнила стаканы детей малиновым лимонадом. Павел поднялся с пенящимся бокалом, кратко провозгласил:
— В доброй старой русской былине было три богатыря: Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович. Вот Илья Муромец, — хлопнул он Гришатку по плечу. — Подрастает Добрыня Никитич, — кивнул на Веньку, — а теперь Алешку Поповича надо вам заводить, дорогие родители. Одним словом, «горько»!
Взрослые засмеялись, осушили свои бокалы, и обед начался. Павел старался поддерживать разговор не только со взрослыми, но и с обоими мальчиками. Он радовался, видя, как грустное выражение сбежало с лица Григория. А Веня, дергая себя за оттопыренные уши, задавал все новые и новые вопросы до той поры, пока Александр Сергеевич не пригрозил ему ремнем. Надежда Яковлевна, искоса наблюдавшая за гостем, удивлялась тому, как этот суровый с виду человек так быстро сошелся с мальчиками. Несколько смущаясь, она спросила:
— Павел Сергеевич, а у вас своих детишек не было?
Он потемнел лицом, прервал на полуслове рассказ о буденновцах и белых, который с разинутыми ртами слушали ребятишки, скупо вымолвил:
— Нет. — И замолчал.
Маленький Веня бесцеремонно воскликнул:
— Дядя Паша, ну а дальше? Ты же недорассказал. Догнал Буденный атамана Чугая? Срубил ему голову или нет?
— Я потом, мальчики, — извинился гость.
Мрачная тень пробежала по его лицу, отсветы горя ожили в расширившихся глазах, и уже ничто не могло эти отсветы погасить.
— Не было у меня ни сына, ни дочери, — выговорил он наконец. — А ведь должен же был кто-то быть… В 20-м на врангелевском фронте у сестры медицинской Лены Вяткиной мог бы родиться мой ребенок. Мой, понимаете? Это была единственная женщина в моей судьбе, такая близкая и понятная. Жизнь подпольщика, вы же знаете, какой она была напряженной и суровой. Совсем не обязательно ее испытать, чтобы судить об этом, да и о том, как было трудно иметь подпольщику семью. Иные заводили, а я не мог.
— Почему, Павлик? — тихо спросил Александр Сергеевич.
— Боялся любить и быть любимым. Горе не хотел принести близкому человеку. И не совладал с собою все-таки. Медсестра Лена была такой, что за один волосок с ее светлой головы я готов был весь земной шар пешком обойти. И сам же, можно сказать, ее погубил. Если бы не пошел к ней в ту ночь в лазарет на свидание, возможно, она сейчас сидела бы здесь, рядом с нами, вот на этом самом стуле, на котором восседает Гришатка.
Павел замолчал, большой острый кадык дернулся оттого, что он удерживал рыдания. Александр Сергеевич и Надежда Яковлевна сделали вид, будто ничего не замечают, но, пересилив себя, Павел, не поднимая головы, продолжал:
— Кому ж я об этом расскажу, как не вам… Вы, Надежда Яковлевна, не подумайте, что боль причинили мне своим вопросом. Если я начал говорить, то уже не остановлюсь и обязательно закончу, как бы мне тяжко ни было. Характер у меня такой, и никуда уже от него не уйдешь. Лена у меня была — лучше не сыщешь. Глаза большие, голубые, как звездочки. Мне даже и впрямь казалось, что в темноте они искрятся, но это от сильной влюбленности, разумеется. Коса светлая, ниже пояса. На край света за Леной бы сейчас пошел, если бы воскресла и позвала. Она уже той порой беременна от меня была… Сколько ночей мы о будущем проговорили! Когда не было боев, я почти каждую ночь к ней в лазарет хаживал. И сила, которая к ней меня толкала, называлась силой любви, самой что ни есть торжествующей. Врангелевские посты, очевидно, все приметили и в плен меня захватить порешили. Еще бы! И во сне ведь не придумаешь лучшего «языка», чем комиссар полка. Словом, когда в сопровождении своего верного ординарца Феди Клюева направился я на очередное свидание, напали они на санитарную палатку, стоявшую на отшибе. Лена первой же вражеской пулей была убита наповал. А на меня врангелевский офицер с маузером кинулся. Хотел колодкой по голове стукнуть, да промахнулся. А тут наши подоспели и всех врангелевцев порубали. Один офицер в темноту ужаком уполз. Так и не смогли его обнаружить в потемках. Папаху кинул, а сам от нее, чтобы нас со следа сбить, в другую сторону подался. Но хоть и темно было, а я его рожу до каждой черточки запомнил. Когда он на меня колодкой маузера замахнулся, я его за запястье схватил и руку к земле стал гнуть, тут и разглядел как следует. Рожа широкая, глаза с крупными белками, губы толстые, лоб низкий, волосы курчавые на него свисают. И ярость меня страшная обуяла. Неужто от такого гада смерть я должен принять? Словом, если я его на том свете даже увижу, то узнаю и уничтожить стремиться буду как последнего гада революции. Я бы его и в той палатке голыми руками задушил, да к своей Леночке на ее стон бросился, все надеялся, еще выходим. Да уж куда там… Взял я ее за плечи, прижал к груди, но жизнь уже покидала ее… Лежала она красивая, строгая, гордая, а глаза ее словно сказать мне что-то самое заветное хотели… Тот офицер, этим моментом воспользовавшись, бежал. И не исключено, что до сих пор ходит по нашей земле да еще речи за Советскую власть произносит. Если бы его поймал, я его из нагана бы не расстреливал. Я бы ему посуровее смерть придумал. Такую, чтобы при одном упоминании о ней у него волосы дыбарем встали. — Павел Сергеевич отодвинул от себя бокал с недопитым цимлянским, осипшим голосом попросил: — Надежда Яковлевна, голубушка, дорогая! Заберите от меня подальше этот напиток благородный, а мне в кружечку алюминиевую или, по крайней мере, в стаканчик граненый чего-нибудь свеженького покрепче налейте, чтобы единым духом его принять.
— Да чего же вам, Павел Сергеевич? — растерялась хозяйка. — Вы и на самом деле застали нас врасплох. — Она до того посерьезнела, что даже ямочки исчезли на щеках. И была похожа на любую хозяйку дома, которая во что бы то ни стало старается угодить гостю, но не знает, как это сделать. — Коньяку у нас нет, рома тем более. Даже водки… — При этих ее словах Павел все мрачнел и мрачнел. И