за сбитый над полем боя фашистский истребитель Ме-109, как уже тогда он именовался в штабных документах.
В подмосковном госпитале Нахабино они все трое были помещены в одну палату, потому что ранения оказались у всех почти одинаковыми и лечить их тоже можно было одинаковыми средствами. К медсестре Леночке, прикрепленной к этой палате, двое отнеслись с явной симпатией, и только Веня совершенно безразлично. Слишком властвовало еще над ним воспоминание о горячих ласках Цаган, о топких губах ее, с которых и доброе слово и осуждающее срывалось с одинаковой страстью. Часто вспыхивало желание написать в далекую Калмыкию, но куда? Он вспоминал, с какой иронией сказала она на прощание: пиши, адрес простой: «Калмыцкая АССР. Степь. Цаган». «Нет, она не смеялась, — рассудил он грустно. — Просто ей было очень и очень горько, вот и не смогла перешагнуть в наших отношениях через барьер времени, равный четырем годам».
«Совесть ей не позволила, — иной раз тоскливо рассуждал Веня, — А что такое, „совесть“? Неужели способность наступать на собственное чувство? Возможно, и так, по лишь в тех случаях, если своим поступком человек жестоко обижает другого человека. А разве Цаган кого-нибудь обидела, если от тоски, горя и одиночества первая потянулась ко мне? Разве надо управлять совестью, если есть порыв? Смелая была Цаган. Ясная и смелая. Другое дело Леночка, искавшая доброты, участия и ласки у того, кто казался ей сильным.
А разве я сильный? Это Бакрадзе сильный. Немногословный Лука Акимович Сошников сильный. А я нет».
Он внезапно подумал о Сошникове. Его он знал еще с тех светлых довоенных дней, когда красноармейская жизнь текла ритмично, со своими подъемами и отбоями, с работой на аэродромах и отдыхом после нее.
Сошников, ходивший с тремя кубарями в петлицах, был списанным за слабое зрение штурманом. Отстраненный от своих прежних обязанностей, он был назначен политруком их роты младших авиаспециалистов, а там тоже работы хватало. Механики, мотористы, оружейники и прибористы срочной службы, они были тем беспокойным контингентом, который требовал постоянной управы. Без них, этих славных ребят в замусоленных комбинезонах, пахнущих авиационным бензином, маслом и нитролаком, не в состоянии был подняться в небо ни один бомбардировщик, каким бы отважным пилотом он ни был управляем.
Сошников полюбил этих людей, постарался заглянуть в их души, подобрать к каждому отдельный ключик. Сколько раз ему приходилось вмешиваться в человеческие судьбы!
Близко от аэродрома находился небольшой городок с геометрически правильными, веером расходящимися от костела тесными улочками, сквериками и газонами, еще совсем недавно принадлежавший пилсудской Польше. На его территории существовало бесчисленное множество кабаков и кафе. Однажды в воскресный день Якушев застрял в одном из них с компанией мотористов и возвратился в казарму под хмелем. Обстоятельства приняли суровый оборот, потому что в ту пору за такие проступки карали строго. Его же дружок Иван Подорожный быстро оформил дело, чтобы вынести его на общее комсомольское собрание эскадрильи. Но прежде чем это совершить, пошел советоваться с политруком. Сошников, сузив глаза, прикрытые лохматыми рыжеватыми бровями, внимательно его слушал, изредка покряхтывая при этом.
— Ах, негодники, — ворчал он, — ах, супостаты. Так говоришь, что и Якушев в эту историю влип?
— Влип, товарищ политрук, — закивал Подорожный стриженной под ноль головой. — Старослужащие — с них спрос какой. Они вот-вот форму снимут и по домам, потому как демобилизованы будут. А Якушев молодой красноармеец, с гражданки пришел, ШМАС окончил. А был пьянее других. И знаете, какой фортель выкинул. Старшина Волков у нас в организации образцовым членом ВЛКСМ считается и всегда решительно любые самоволки пресекает. А на этот раз что получилось. Мы на территории Западной Белоруссии только что братьев своих кровных от эксплуатации освободили. А среди честных граждан и прислужники старого режима еще замаскированные остались. Того и гляди, выстрел в спину, а то и нож можно получить. А Якушев крепкого польского пива так накушался, что всякий контроль над собой потерял. Его старшина Волков спрашивает: «Молоканов с тобою был?» «Был». — «А где же он?» «Не знаю», — мычит Якушев. «Так, может, его убили?» — спрашивает старшина. А Якушев хочет ему сказать «Не убили», а получается у него после десяти бутылок пива «Убили».
Наш старшина чуть было всю роту в ружье не поднял по тревоге.
Сошников приподнял тяжелые веки и рассмеялся. Не уловив его настроения, комсорг вопросительно сказал:
— Товарищ политрук, ведь правда же это серьезное ЧП?
— Гм… — промычал Сошников. — Что я могу сказать о Якушеве? Паршивый поросенок всегда найдет лужу, чтобы в ней выкупаться. Давай поступим так, голубчик. Иди по своим делам, а того самого злодея Якушева пришли ко мне для душеспасительной беседы.
И когда виновник происшествия появился перед ним, Сошников, горько покачав головой, изрек:
— Вот что, Веня. Отец у тебя ученый и порядочный человек. Дядя герой гражданской войны, врагами народа нашего застреленный, а ты? Ну что ты можешь сказать в свое оправдание, их потомок? Может, тебе сейчас огуречного рассольчика подать? Так я могу жинке своей Агриппине Захаровне по этому самому штабному телефону позвонить, и никакого нарушения военной тайны от этого не произойдет, и вся наша авиабригада будет в курсе, как политрук Сошников с проштрафившимся красноармейцем политработу провел… Что же касается рассольчика, так он у меня и на самом деле всегда водится, потому как и я с субботы на воскресенье с дружками встречаюсь, да только меру знаю.
Якушев вытянул руки по швам, готовый покаяться, но политрук сурово поднял указательный палец:
— Иди, иди, Веня. Бомбы иди подвешивать к нашим красавцам СБ, прицелы в кабинах отлаживать, а что ты больше этого сюжета не повторишь, я в это охотно верю. И еще одно запомни. Когда-то я жил у киргизов. Хорошие люди. Там у них, если кто начудит, тому говорят, когда прощают: не думай о том, что было, а думай о том, что будет. А тебя, Веня, об одном лишь попрошу — ты думай о том, что будет, всегда думай, но и не забывай о том, что было. — И после этих слов Сошников опустил назидательный палец.
Никто не заставлял доброго покладистого Сошникова ни на первый, ни на второй день войны менять мирную и относительно безопасную должность политрука технической роты на полные риска и отчаянности боевые полеты на СБ в небе, клокотавшем зенитным огнем, воем «мессершмиттов» и «юнкерсов», а он пришел к комбригу и решительно заявил, что не может сидеть на земле, когда все его однокашники по летному училищу, которое давным-давно он кончал вместе с ними, жертвуют сейчас своими жизнями. С Вано Бакрадзе Сошников всегда был в самых близких отношениях. Светловолосый тридцатилетний комбриг, успевший повоевать в Испании и на Халхин-Голе, однажды спросил у Вано, возьмет ли он в экипаж этого штурмана вместо своего тяжело раненного и отправленного на долгое излечение в тыл. Грузин даже осклабился в ухмылке:
— Сошникова? Луку Акимовича? Да лучшего штурмана мне не надо.
…Теперь они все трое бедовали в одной палате, и у каждого в изголовье за железной спинкой кровати стояло по деревянному костылику, без которого ни один из них не мог прошагать даже до туалета. Утку они решительно отвергали.
— Грузии — гордый человек, грузин — рыцарь, — утверждал Бакрадзе. — Он не может терпеть, чтобы за ним выносили его собственную мочу, понимаешь.
Сошников, хмуря клочковатые брови, брюзжал:
— Дойду и сам, я еще не инвалид первой группы.
Но хуже всего приходилось Вене, который отчаянно покраснел, когда Лена ставила утку ему под кровать. Она и сама смущенно отворачивалась при этом. Задержав взгляд на гибкой ее спине, он увидел ложбинку на ее тонкой шее и колечки светлых волос, чуть-чуть отдававших цветом пшеничных колосков. Он ни разу не воспользовался злополучной уткой, даже в те первые госпитальные дни, когда нога отдавала острой болью, и Лена эту его застенчивость оценила. Не оборачиваясь, она деликатно роняла:
— Я сейчас ухожу. Я вам не нужна, товарищ сержант?
С этой злополучной утки и началось их сближение.
…В этот день, разнося обед, Лена пришла к ним вся какая-то ясная, посвежевшая и ни одним словом