звереющим ревом своего падения, как ему показалось, должны были накрыть ее прямым попаданием. Отбросив костыль, цепенея от страшной боли, он подбежал к медсестре, отчаянно выругавшись, закричал ей в самое ухо:
— Ложись, дрянь! — И, навалившись на нее всею тяжестью своего израненного тела, повалил на землю, закрыл собой в то самое мгновение, когда сырая осенняя подмосковная земля зарыдала от соприкосновения с упавшей на нее ненавистной бомбой. Во рту стало сухо, умерли все звуки в ушах, неожиданный блеск ослепил глаза, и черный столб земли взметнулся совсем рядом. А потом стало удивительно тихо. Вениамин ощутил боль под госпитальным халатом, но она не показалась сильной.
— Жива, Люба? — спросил он теряющим упругость голосом.
— Жива, — ответила Любаша возбужденно. — Вот только халат почему-то мокрый, да в ушах как будто скрипки играют. А ты?
— Я тоже, кажется, ничего, — ответил Якушев, глотая горький от едкой гари по-осеннему зыбкий воздух.
Над подмосковным поселком уже затихал гул удаляющихся «юнкерсов». Сделав свое черное дело, они уходили на запад, лавируя в зоне зенитного огня, которым будто в карнавальную ночь было освещено высокое небо. Невдалеке от госпиталя горело какое-то здание, и его жильцы сбрасывали со второго этажа уцелевшую утварь. Пожарные тащили шланг, направляя на стену совершенно бесполезную струю.
— Уф, кажется, обошлось, — услыхал за своею спиной Якушев голос главврача. — Сам-то как?
— Я тоже, кажется, ничего, — повторил Веня те же самые слова, но уже адресуя их ему.
Он начал подниматься с чуть засеребрившейся первым ночным заморозком земли, удивляясь тому, что тело его вдруг почему-то стало тяжелым и неподатливым. «Ерунда, пересилю сейчас себя», — подумал Веня и, запрокинув голову, вгляделся в высокое небо, уже чуть-чуть посеревшее от надвигающегося рассвета.
— Это не так уж сложно… пересилю, — пробормотал он, разгибая ноги в коленях.
Неподвижно постоял Якушев на голой, без единого бугорка, площадке госпитального двора с врытыми в землю столбами, на которых жалко висела оборванная волейбольная сетка, такая никому сейчас не нужная. «Почему я не иду, почему так медленно тянется время», — промелькнула тревожная мысль.
На мгновение Якушеву показалось, будто небо покрылось густой россыпью заезд, что они движутся друг на друга, со звоном сталкиваясь в бесконечном пространстве вселенной, и он упал как подрубленный. Словно сквозь сон, накрепко сковавший оцепеневшее тело, он услыхал какой-то разбитый, тихий от горя и усталости голос Лены:
— Веню… Веню ранило. Спасите!
— Я ничего, — проговорил он, оцепеневший от боли. — Ты, Лена, не волнуйся, я ничего.
Якушеву показалось, словно легкий звон плывет над его непокрытой головой и от этого дышать становится легче. Будто все его тело уже освободилось от боли, только распухший язык не повинуется, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, отчего на ее лице сразу бы высохли слезы и насовсем исчезли бы черные тени под глазами. Во рту все горело, распухший язык не повиновался, и попытка выдавить улыбку ни к чему не привела. Она лишь превратилась в гримасу отчаяния и обиды на свою беспомощность.
Очевидно, по чуть заметному движению губ девушка уловила его желание и отозвалась нетерпеливым шепотом:
— Ну Что, что! Говори. Я же вижу, ты хочешь что-то сказать, миленький, сероглазенький мой. Ты не умирай, слышишь. Без тебя мне нечего делать на всей нашей планете, и она, эта проклятая смерть, тебя у меня не отнимет. Вот увидишь, что не отнимет.
Лицо ее, искаженное горем, было ужасно некрасивым, и Вениамину страшно захотелось, чтобы она перестала плакать. Он хотел сказать: «Не плачь, этим не поможешь», но с губ шепотом сорвалось лишь одно слово: «Можешь».
Лена его не поняла. Всю ночь, пока шла операция, не смыкая глаз, она просидела у двери. Она просила, чтобы ее пустили в операционную, но начальник хирургического отделения, которого все врачи и сестры сокращенно называли Пал Палыч, человек в возрасте за пятьдесят, наживший седые виски, с худым в нервных складках лицом, сухо сказал:
— Стыдись, Лена. Возьми себя в руки. Ты же лучше меня знаешь, что кому-кому, а тебе присутствовать в операционной сейчас не надо.
— Да ведь я тихонечко буду сидеть, — жалобно пролепетала она. — Честное слово, тихонечко, вот увидите, Пал Палыч.
Но он, не удостоив ее ни единым словом, молча прошел в операционную. Сухо захлопнулись за его исчезающей спиной две створки двери. Присев на корточки, плечом упираясь в стену, она окаменело застыла у входа в операционную, пока, обессиленная, не задремала.
Она вернулась к действительности потому, что кто-то энергично тряс ее за плечо. Она открыла глаза, ужаснувшись от того, что ей померещилось, будто спит раздетой. Над ней в белом, испачканном несколькими капельками крови халате склонился Пал Палыч, весь пропахший спиртом и хлороформом. Изобразив на узком посеревшем лице улыбку, сухо и коротко спросил:
— Ты в число «тринадцать» веришь, Медведева?
— Верю. А что? — придерживая задрожавший подбородок, испуганно ответила Лена. — Это самое поганое число. Так все летчики говорят.
— Дурашка, — бесстрастно прореагировал хирург. — А еще медсестра. Тринадцать осколков вытащил из его тела и теперь с уверенностью могу констатировать: будет жить твой Вениамин, который во время операции ни одного стона не проронил. Еще поженитесь с ним и детишек разведете, если война, конечно, позволит.
А глубоким вечером на небольшую посадочную площадку, закамуфлированный под цвет поздней осени, опустился «дуглас» и тотчас же наполнился стонами раненых, которых вносили санитары в огромное его тело для эвакуации.
Якушев лежал на брезентовых зеленых носилках, дожидаясь, когда дюжие солдаты-санитары подойдут к нему. Его голова была так плотно стянута бинтами, что походила на белый кокон. Только прорези для глаз и рта позволяли общаться с внешним миром, и он звал ее этими усталыми от пережитого, страдающими глазами. А когда Лена наклонилась и поцеловала Веню в сухие, жаром полыхающие губы, с них слетело:
— Мы увидимся. Я тебя никогда не забуду. Если родится маленький, назови, как меня. Ладно?
— Ладно, — прошептала Лена. — Ты сам будь молодцом. А обо мне не тужи. Помни: земля большая, Веня, но ты на ней у меня только один. Другого не будет.
В прорезях ослепительно белых бинтов серые, глаза его улыбались, и Лена без труда увидела, сколько большого искреннего ликования бушует в них. Так и казалось, будто кто-то зажег в этих глазах большое человеческое счастье и поселилось оно надолго, надолго.
— Ты в меня веришь, Веня? — тихо спросила она и увидела, как у обессиленного, обреченного на долгую неподвижность парня, побеждая тоску и боль, в глазах блеснула радость.
— Ты моя? — с трудом прошептал он, и Лена закивала головой.
В самую последнюю очередь два санитара взяли носилки, на которых он лежал, внесли в фюзеляж. Борттехник убрал из-под колес деревянные колодки. «Дуглас» взревел и медленно потащился на взлет, будто ему страшно не хотелось покидать эту фронтовую посадочную площадку. Горькая, терпкая, оставленная санитарным самолетом пыль ударила медсестре в лицо, хрустко заскрипела на зубах, но Лена не обратила на это никакого внимания.
Как и все госпитальные врачи и сестры, она махала вслед транспортнику рукой, грустно качая головой. На мгновение ей показалось, будто бы навсегда прощается с единственным в своей жизни любимым человеком и никогда его не увидит. Но она горько оборвала себя в своих размышлениях, будто голос совести повелительно приказал: стыдись. «Венька! — подумала она. — Да разве я найду на земле еще одного такого доброго и верного друга, разве смогу кому-нибудь довериться?»
И опять гневный голос будто выкрикнул:
— Никогда!
Поздним вечером Лена внесла в палату поднос с тремя тарелками, на которых остывал ужин. Сначала