то где-то на Хотунке, в Грушевке или в Кривянке. Наконец, здесь на железнодорожной станции. И ты… ты будешь каждый день уходить в депо, а я должна терзаться, возвратишься или нет.
— Зачем же ты благословила меня на тревожную судьбу подпольщика, — скрывая волнение деланно равнодушным зевком, спросил Дронов. — Было бы куда проще оставаться в старой квартире. Поднялся от берега речки на бугор, а там уже и родная Аксайская. Десять минут хода — и завод Никольского. Иди в свой цех инженерить, Дронов. Ремонтируй фашистские танки, подбитые нашими артиллеристами, латай их траки, чтобы они снова грохотали по мостовым наших улиц или землю нашу казачью рвали на полях и дорогах, гусеницами пленных давили. Так, что ли, Липонька? Глядишь, кто-нибудь из них бы и сказал: «Зер гут, рус Иван Дронов». Ты же сама этого не захотела. Помнишь, с каким гневом меня порицала? А теперь?
Липа молчала. Он лишь слышал ее разгоряченное дыхание, в котором сплеталось все: и тревога за его жизнь, и радостное раскаяние за свою ошибку, за то, что она в какие-то часы, предшествовавшие вторжению гитлеровцев в Новочеркасск, приняла его за малодушного человека, решившего остаться в оккупированном городе для того, чтобы любой ценой сохранить их человеческое счастье, семью. Потом ее пальцы снова обласкали его лицо.
— Боже мой, — прошептала она наконец, — какой же я тогда была дурой и каких только опрометчивых слов тебе не наговорила в сердцах?
Дронов улыбнулся и покачал головой, стриженной под полубокс.
— Ты знаешь, — сказал он задумчиво, — где-то, когда-то в одной газете я прочел стихи. И были там такие слова: «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса».
— Не надо, — воскликнула Липа, отодвигаясь. — Ради бога, не надо. Это страшные слова, Ваня. Я надеюсь и думаю…
— Быть женой героя только? — невесело рассмеялся Дронов.
— Да! — горячо воскликнула Липа. — Да! И ты не смеешь… Даже думать о смерти не смеешь. А я, а Жорка! Как мы останемся одни на земле?
— Смотри ты какая! — прошептал Иван Мартынович, кладя тяжелую руку ей на плечо. — От фронта и армии прятаться не смей, погибать тоже не смей. А как же быть прикажешь на этой проклятой войне, которая свалилась на нашу голову?
— А ты о другом постоянно думай, — грустно заметила она. — О том, как победить и не погибнуть.
Ранний июльский рассвет настойчиво вползал в их мрачноватое жилище, заставляя Дронова в сотый раз вспоминать о том, как они сюда перебирались. Чего только в тот день он не наслушался! Все соседи разинув рты наблюдали за тем, как въехала во двор полуторка, как молодой курчавый шофер распахнул скрипучую дверцу и сиплым то ли от простуды, то ли от чего другого голосом прогорланил:
— Ты, что ли, Дронов будешь, которому, когда немцы под городом, на железнодорожный узел перебираться надумалось? Забрасывай шмотки в кузов, да поехали. Немцы уже в тридцати километрах от Новочеркасска, аж возле Каменоломни, того и гляди не сегодня, так завтра в город войдут, а тебе свои квартирные условия улучшать понадобилось, ишь ты! Уж не им ли служить собираешься, инженер?
Дронов побагровел и, сжав кулаки, шагнул к шоферу:
— А ты полегче, слизняк, а то, как двину, запомнишь, какой я инженер.
Тот поглядел на его огромные кулаки и попятился:
— Да я что? Мое дело маленькое. Сказано перевезти, вот и перевезу.
При осуждающем молчании ничего не понимающих соседей Дронов и Липа сносили со второго этажа узлы и чемоданы, бросали их в кузов. Сынишка Жорка суетился у машины, с заискрившейся надеждой засыпал отца вопросами:
— А ты меня в кабину возьмешь? А с тамошними ребятами играть буду?
Иван Мартынович односложно отвечал: «Возьму», «Позволю» — и не поднимал глаз на соседей, тех самых, с которыми так дружно прожил в этом доме столько лет. Липа, краснея, теребила кожаный ремешок ридикюля, а Дронов чувствовал на себе их горькие, вопросительные и даже гневные взгляды. Никогда в жизни он не испытывал столь тягостного молчания. Лишь мелиховский казак дядя Степа, первый пловец на всей речке Аксайке, в прошлом цусимовскии матрос с поседевшими усами, широкими на концах, как спелые еловые шишки, снял с облысевшей головы фуражку с казачьим околышем и остолбенело спросил:
— Стало быть, взаправду, Ваня?
— Что «взаправду»? — грубо выговорил Иван Мартынович.
— Что нас ты, стало быть, покидаешь и на железку машинистом «кукушки» идешь. И это теперь, когда Красная Армия Новочеркасск оставляет?
— Правда, дядя Степа, — не поднимая головы, подтвердил Дронов. — Говорят, я там нужнее. А что?
— Да ничего, — развел руками старый матрос, — просто так, к слову пришлось. Ну, а если напрямки, так полагаю, что ты на фронте сейчас нужнее был бы, Ваня, чем здесь.
— Что поделаешь, так приказано, — вздохнул Дронов, сгорая от стыда, и они покинули аксайскую окраину, на которой столько лет так дружно со своими соседями прожили. Сколько презрительных взглядов ощутили в те минуты на себе Иван Мартынович и Липа, и это были взгляды людей, с которыми были всегда так близки и добры Дроновы.
После двухкомнатной квартиры на втором этаже бело-кирпичного дома с высокими окнами, открывавшими вид на железнодорожное полотно, по которому беспрерывно мчались пассажирские поезда из Новочеркасска в сторону Ростова и в обратном направлении, им пришлось довольствоваться хотя и тоже двумя, но совсем маленькими комнатами в полуподвальном помещении, куда даже днем свет неохотно просачивался, а сквозь приплюснутые окошки ничего, кроме собачьей конуры и деловито расхаживающих кур, не было видно. Низкие потолки с облупившейся штукатуркой да закопченная то ли от керосинки, то ли от примуса кухня.
Перешагнув порог, Липа остановилась, не в силах сдержать обреченного вздоха.
— Вот и все, — тихо сказала она и заплакала.
Маленький Жора с большими пугливыми глазами удивленно смотрел на растерявшихся родителей, недоумевал, зачем это решились они на этот переезд в незнакомый двор с незнакомыми мальчишками и девчонками, которые еще неизвестно как его примут. Дронов положил увесистую руку на голову жены, расчесанную на пробор.
— А ты думала, будет лучше? — осведомился он.
Липа вдруг перестала всхлипывать и посмотрела на мужа сразу прояснившимися глазами.
— Нет, что ты, — спохватилась она. — В такое время, когда льется столько крови и столько горя бродит по нашей донской земле, лишь такая дуреха, как я, могла мечтать о замысловатых тюлевых занавесках. Но я баба, Ваня, как же обойтись без слез. Нет, Ваня, я всегда и везде буду с тобой, и если даже погибать…
Иван Мартынович задумчиво вздохнул и откинул назад прядку волос, свисавшую на лоб:
— Успокойся, женушка. До этого, надеюсь, дело не дойдет.
И они начали приводить в порядок свое незавидное жилище, к которому без радости стали привыкать с первого же дня после вселения. Все было здесь новым и необычным, но не таким уже безнадежно плохим, как показалось Липе сначала.
Над ними на верхнем этаже жила семья стрелочника, уходившего на работу почти с зарей и возвращавшегося на закате, которого звали Петром Селиверстовичем. Несколько тщедушный с виду, с обвисшими усами, лысинкой и стыдливо-мечтательными глазами, был он прост, ясен и доброжелателен, как ребенок.
У Дроновых в полуподвале было мрачновато от вечного недостатка света. К тому же архитектор, планировавший дом, меньше всего задумывался над звукоизоляцией, и поэтому им, живущим внизу, всегда отчетливо было слышно, что говорится в верхних комнатах. Уже на второй день соседства рано утром Липа таинственно поднесла указательный палец к губам, призывая к молчанию, готовившегося было заговорить мужа.
— Ты, Иван, послушай, как о нас судят наверху.
Дронов затаил дыхание, а сверху в эту минуту донесся довольно решительный голос стрелочника: