— Не могу, — растерявшись, подтвердил Веня и попытался было встать, но тотчас же вновь обессиленно повалился на землю.
— Так быстро не надо, — тихо сказала женщина. — Надо медленно, медленно, потому что ты совсем обессилел. Сначала попробуй сесть, потом встань на колени, а после уже на ноги. Язык страны Бумбы знаешь?
Якушев отрицательно покачал головой:
— А где такая страна?
— Бумбой называлась в древности наша Калмыкия. В сказках и песнях поется, что это был край счастья и процветания. Есть большая книга «Джангар», где собраны эти сказки и песни. — Всю эту фразу она произнесла без единой запинки и, оборвав себя на полуслове, деловито напомнила: — Ты вставай, здесь нельзя тебе оставаться. Обопрись на мое плечо, и я тебя поведу. Здесь недалеко до нашего становища, его только из-за бурана не видно. Если бы не буран, ты бы и сам дошел.
На вид незнакомой женщине было лет двадцать — двадцать пять. Раскосые глаза глядели с широкоскулого лица смело и открыто. Как и на многих калмычках, которых приходилось видеть Вениамину, на ней было серое в полоску платье, на голове синяя, перехваченная красной ленточкой шапочка, из-под которой спадали черные длинные, что называется до пят, косы. Платье открывало по щиколотку загорелые ноги, обутые в какие-то легкие серые туфельки, сливающиеся с цветом степи. В ушах поблескивали цветные сережки. Взгляд узких глаз оживлял лицо, не такое широкое, как у многих других калмычек этого северного края их родной земли. И только руки, потрескавшиеся то ли от солнца, то ли от грубой работы, были мозолистыми, а когда она собрала пальцы в кулак, Веня заметил на одном золотое колечко.
Он стал рядом с ней и убедился, что ростом они одинаковы. Женщина подняла руку и погрозила кулаком кому-то невидимому.
— У-у, мель шулма! — рассерженно выкрикнула она.
— А кто такой этот мель шулма? — удивленно спросил Веня, которому незнакомая калмычка казалась все более и более интересной.
— Мель шулма — это злой дух, — улыбнулась она, и никакого акцента не проскользнуло в ее голосе.
— Почему ты так хорошо говоришь по-русски? — поинтересовался Веня.
— А я училась в Саратовском университете. Кроме того, я не калмычка, я болдырка.
— А кто такая болдырка?
— Женщина, у которой мать калмычка, а отец русский.
— Ты красивая, — нерешительно произнес Веня.
— Еще бы! Ты знаешь, как о наших женщинах Пушкин написал?
— Разумеется, — улыбнулся Якушев и ослабевшим голосом продекламировал: — «Прощай, любезная калмычка…»
— Я тоже любезная, если веду тебя по нашей степи, — засмеялась она. — У нас степи часто черными землями называются. А теперь бери меня за шею, и пошли.
Веня не двинулся с места от смущения.
— Бери, бери, а то тебе идти будет трудно, — прикрикнула она.
— Так как же тебя зовут? — потупившись от неловкости, спросил Якушев.
— Цаган. Это слово по-калмыцки «Светлая» означает.
Первые шаги по занесенной песком земле нелегко давались Вениамину. Он прошел метров двести и, устало дыша, остановился. Все происходившее казалось ему каким-то причудливым, лишенным реальности сновидением: и дорога на север, и разыгравшаяся буря, и, наконец, эта молодая женщина, явившаяся в трудную минуту на помощь, с которой он шагал теперь по степи, напрягая волю и силы, чтобы не упасть у нее на глазах от слабости. Когда они остановились передохнуть, Веня заглянул в ее темные глаза и озадаченно спросил:
— Как же ты очутилась в этой глуши после Саратовского университета?
— Так я его не закончила, — послышался грустный голос.
— В родные края потянуло, что ли? «К кибитке кочевой», как писал Пушкин?
Цаган грустно вздохнула:
— Нет… Просто вышла замуж и бросила учиться.
— Так ты была замужем? — опешил Веня.
— Два раза даже, — горько улыбнулась Цаган. — А теперь одна. Первый мой муж умер от холеры пять лет назад. Я его очень любила и до сих пор люблю. Жаль, детей мы не нажили. А второй… — Она вдруг приостановила шаг и горько усмехнулась: — Второго звали Бадмой. По-нашему «Бадма» — это «Лотос». Но он был плохим человеком. Много пил арыки — так нашу калмыцкую водку из молока называют, а иногда и еще короче: тепленькая. Играл в очко, дрался. Один раз он обыграл в карты таких же, как сам, хулиганов и отправился домой в это самое становище, где живем мы теперь. Шел с карманами, набитыми деньгами. Шел к своей матери покаяться, у меня прощения попросить. Да только… — Она остановилась, и в черных узких ее глазах Веня увидал слезы: — Да только… догнали его проигравшие картежники, ограбили и тринадцать ножевых ран нанесли. Прокуроры судили их потом. Одному расстрел вышел, двоих по тюрьмам отправили. Вот я и одна теперь осталась. Хотела уехать в Саратов. Да только мать этого Бадмы, ослепшую от горя, стало жаль. Помрет она, если уеду. Уж очень убивается по сыну. Как к живому, по ночам к нему с молитвами обращается.
— А ты?
Женщина резко качнула головой. Обида и ненависть метнулись в ее глазах.
— Нет, — сказала она глухо. — Не могу я его простить. Жизнь он мне испортил.
Ветер вдруг сник так же неожиданно, как и обрушился на эту пустынную степь. Песок тихо и мирно, словно нашалившийся котенок, лежал теперь у их ног. Меньше чем в километре Якушев увидел несколько островерхих кибиток и догадался, что это и есть становище. С десяток стреноженных лошадей паслось тут же. Приближение его и Цаган к становищу вызвало там шумное оживление. Потревоженные голоса его обитателей громко раздавались в воздухе. Со всех сторон навстречу бежали люди: старики, женщины, босоногие ребятишки, утиравшие на ходу носы. Два сонных волкодава для порядка пролаяли, но, видя, что никто на пришельца не гневается, вернулись на свои исходные позиции. Рябоватый кривоногий калмык, лет за сорок, дружелюбно протянул Якушеву черную от солнца, обветренную, с твердой, грубой кожей руку, сказал:
— Ты Суворов, парень.
— Почему Суворов? — опешил Вениамин.
— А потому что пошел через буран, как Суворов через Альпы.
Якушев опустил голову:
— Да уж какое тут геройство. Потерял всякую ориентировку, заблудился, выбился из сил, и если бы не Цаган…
— Цаган — это добрый дух нашего становища, — улыбнулся сквозь мелкие прокуренные зубы человек, оказавшийся председателем колхоза «Улан хальмг», что означало в переводе «Красный калмык». — Она многим сделала добро. Мы ее никуда не отпустим до самой осени. А осенью, когда подготовимся к зимовью, пусть решает, как ей подскажет совесть. Хочет, пускай едет в университет, потому что у нее орден за труд и дорога туда открыта. Хочет, пусть остается с нами. Она у нас свободная душа.
— Она у нас еще молодой и красивый, — встрял в их разговор какой-то седенький, припадающий на левую ногу старик.
Сама Цаган, пунцовая и растревоженная похвалами, потупившись, стояла рядом с ними, изредка бросая на Вениамина смущенные взгляды.
— Эх, — шумно вздохнул председатель и заскорузлыми пальцами коснулся шрама на левом виске, — был бы ты года на четыре постарше, мы бы тебя никуда не отпустили из становища без такой жены.
Веня зарделся, а Цаган, чтобы хоть как-нибудь замять этот разговор, с наигранным безразличием произнесла:
— Да хватит тебе шутить, дядя Бадма. Поговорим о деле. У него остались на развилке дорог два товарища. Они тоже попали в буран, и, что с ними произошло, мы не знаем. Надо им помочь, дядя Бадма.