большинстве олимпийских систем, в том числе и в Библии. Моисей, например, пишет: 'И взял себе Лемех две жены; имя одной Ада, а имя второй Цилла. Ада родила Иавала, он был отец живущих в шатрах со стадами, имя брату его Иувал, он был отец всех играющих на гуслях и свирели. Цилла также родила Тувалканна, который был ковачем всех орудий из меди и железа' { Петров М. К. Самосознание и научное творчество. Ростов-на-Дону: 1992. С. 27-28. } .
Таким образом, система которую М. Петров называет олимпийской, олицетворяет механизм особой профессиональной идентичности людей, передаваемый по наследству. Субъектом здесь выступает не индивид, а наследственная профессиональная династия, коллективные архетипы которой от рождения довлеют над личностью и предопределяют ее судьбу. Это касается и письменности, как воплощения олимпийского типа культуры. Письмо этого типа содержит не личные послания индивидов, а служебно- профессиональную инструкцию, адресованную коллективным государственным заказчиком коллективному же исполнителю.
Все области применения письменности связаны здесь с управлением, стабильным по форме и содержанию, что превращает письменность в профессию, а ее исполнителей в писцов-профессионалов. Становлению письменности как профессии узкого круга лиц, причем профессии как правило наследственной, способствовали сложность графической системы и сложность самой техники письма. В близком по типу египетском письме содержалось около 600 идеограмм-иероглифов — число достаточное для строгой самоизоляции письменности в наследственный профессиональный навык' { Петров М. К. Искусство и наука. Пираты Эгейского моря и личность. М.: 1995. С. 181-182. } .
Олимпийская, или континентальная, система выступает как воплощение консерватизма, закрепленного жесткой неразрывной связью между личностью, родом и профессией. Такая связь продуктивна, если мы имеем дело со стабильной средой, в которой лояльность в отношении наследия важнее способности к самостоятельному поиску. Почему же крито-микенский тип социальности, в принципе ничем не отличающийся от окружающих его великих цивилизаций Востока, терпит крах в бассейне Средиземноморья?
Дело в том, что здесь традиционная социальность сталкивается с перманентными вызовами морского пиратства, превратившегося в профессию и породившего двойные стандарты бытия: возвращаясь восвояси, на родину, пираты становятся законопослушными общинниками, чтущими нормы и ритуалы; выступая вовне, они действуют на индивидуальный страх и риск не считаясь ни с какими нормами. Но тем самым они ставят в двусмысленное положение и жертвы своих нападений. 'Если в Китае ключ (культуры.— А. П.) держался на необходимости регулировать естественные процессы, держать их в допустимых пределах отклонений от средних значений, то здесь и предмет, и состав, и цели регулирования никак не назовешь естественными. Защита земледелия от морского разбоя, а именно на этом основании могла возникнуть и развиваться государственность олимпийского типа, трудно укладывается не только в понятие естественного процесса, но и в понятие процесса вообще' { Петров М. К. Искусство и наука. Пираты Эгейского моря и личность. М.: 1995. С. 206-207. } .
Перед лицом этого вызова и прежний монолит общество-государство и прежний тип культуры оказываются неэффективными. 'Чтобы нейтрализовать опасность морского нападения, государство вынуждено 'ставить власть на местах', то есть децентрализировать, распределять государственную военную функцию по угрожаемым участкам, но в силу летучего и спорадически очагового характера этой опасности, когда сплошь побережье оказывается 'равноугрожаемым', распределение военно-оборонительной функции неизбежно принимает форму нормального распределения с переменными параметрами' { Там же. ?. 207- 208. } .
В результате на месте ритуальных, наследственно закрепленных форм деятельности, активизируются 'иррегулярные', требующие мобилизации личного изобретательства энергии и инициативы. 'Угроза сдвига судьбы, под знаком которой идет все это творчество, придает процессам разложения ситуаций на составляющие из синтеза различенного материала в новые ситуации характер субъективной необходимости: возникает та начальная школа творчества, учит в которой жизнь и учит строго — любая неудовлетворительная оценка перерастает для ученика в катастрофу' { Там же. С. 223. } .
Почему мы уделили столько времени уяснению роли пиратского архетипа в становлении цивилизации западного типа, судьба которой связана с усиливающимся противопоставлением нестабильного морского начала стабильному континентальному, связанному с культурным архетипом Суши? Потому что на наших глазах развертывается итоговая фаза этой почти трехтысячелетней драмы.
Сегодня мы имеем дело с глобальным пиратством морской цивилизации, с одной стороны обкладывающей растущей данью все окружающее мировое пространство посредством новых механизмов 'штабной' банковской экономики, от которой невозможно защититься привычными процедурами государственного протекционизма и самозащиты, а с другой — раскалывающей твердыни былых континентальных монолитов, способствуя выделению родственной себе океанской кромки — римленда { 'Rem' (англ.) — 'кромка', 'край', 'зона морских побережий'. } . Например, Китай в ходе новейшей модернизации все более явственно дифференцируется на приморскую торгово-промышленную монополию, развивающую интенсивный обмен с США и другими носителями мирового модернизационного проекта, и континентальную, 'внутреннюю колонию', продолжающую жить в совсем ином ритме и мыслить в качественно иных, консервативных терминах.
Чтобы оценить масштабы этого нового процесса дифференциации мира, способного раскалывать пространства некогда единых цивилизаций, государств и культур, надо уточнить его направление. Главным смыслообразующим понятием, определяющем все эти направления, является торжество горизонтали над вертикалью. Это и духовный переворот, связанный с подменой религиозной вертикали, устремляющей наши взоры вверх — с грешной земли в дольнюю сферу — секулярно-прагматической горизонталью: одномерностью утилитарных мотиваций. Это и геополитическая горизонталь, связанная с широтным направлением луча вестернизации от Атлантического побережья Европы к Тихоокеанскому побережью США, бывшему когда-то 'диким Западом' пиратства американских первопроходцев, а оттуда — к дальневосточной Азии, ставшей ареалом вторичной модернизации.
Как характерно, что под натиском неоконсервативной волны, отстоявшей рыночно- индивидуалистические принципы Америки от посягательства леволиберального диссидентства, небезопасно кокетничающего с опытом Востока, произошло смещение культурного и экономического центра США с Атлантического побережья к Тихоокеанскому. Америка таким образом провела новое внутреннее размежевание между архетипом Моря и Суши, подавив и маргинализировав последний. Дикий Запад США выступил в роли подлинного Запада пиратских индивидуалистических одиссей, противостоящих 'культуре пособий' и другим уклонам патерналистско-коллективистского типа.
Мы здесь сталкиваемся с еще одним проявлением торжества горизонтали над вертикалью — торжества гражданского общества, основанного на обмене индивидов-атомов, над государственной властной вертикалью, подменяющей этику индивидуалистического успеха этикой коллективного долга.
Наше методологическое кредо, заставляющее определять будущее как иное, ведет к сакраментальному вопросу: преодолима ли эта мировая игра на понижение, подмена вертикали горизонталью, несомненно раскрепощающей человека, но одновременно грозящей превращением его в опаснейшего маргинала, безответственно пиратствующего в ставших хрупкими ареалах природы и культуры?
До сих пор вся прогностика, вскормленная модерном, задавалась целью определить, когда и в каких формах произойдет окончательное вытеснение консервативного континентального традиционалиста пиратом рыночного глобализма, добивающегося прозрачности всех границ. Наша прогностическая модель является 'диссидентской' по отношению к доминантам европоцентризма. Мы не ставим вопрос о неадекватности архаичных культур не-Запада вестернизированной Современности; мы решаемся поставить вопрос о неадекватности самой этой Современности запросам будущего.
Наша догадка состоит в том, что именно Современность является оппонентом будущего, именно от нее исходит яростное сопротивление назревшему прорыву в новое измерение. Модерн не желает сознаваться в собственном ретроградстве, приписывая последнее давлению пережитков.
Но чем же объяснить, что по мере развертывания эпопеи модерна пережитков становится все больше? Почему, например, уже в конце XVIII века Европа могла поздравить себя с победой над местническим, этноцентристским мышлением, а в конце ХХ века это мышление вновь становится проблемой?