Я был молод; в груди у меня стало жарко, как от лишнего стакана вина. Я быстро схватил руку Шмаковой и, взглянув ей в лицо, сказал патетическим тоном: «Кузина! мне глубоко жаль вас! Вы больны, вы страдаете, вы несчастны!» Шмакова вспыхнула. Кроткие темно-голубые и еще прекрасные глаза ее гордо сверкнули. Быстро высвободив свою руку, она перебила мою фразу.
— Надеюсь, кузен! — сказала она, — что в словах ваших не будет ничего обидного ни для моего самолюбия, ни для людей мне близких.
«Так вот ты какова!» — подумал я и довольно неловко переменил разговор.
— Прощайте, — сказала Шмакова, садясь в карету. — Кланяйтесь дома.
Я тоже просил передать мой поклон тетушке, а кланяться Аполлону у меня не достало духа. «Вот, — подумал я, садясь на дрожки, — правду говорит пословица: свои собаки грызутся, чужая не мешайся. Пошел на станцию!» Змейка завилась. «Давно ли почта пришла?» — спросил я смотрителя. «В девять часов пришла легкая, а тяжелую ждем каждую минуту». — «Письма есть?» — «Есть одно; газет еще не было». «Что же вы меня держите?» — раздался звонкий, свежий голос из-за перегородки. «Извольте повременить какой-нибудь часок. И рад бы душою, да все в разгоне». «Кто это?» — спросил я. «Какой-то офицер. Вот подорожная», — отвечал смотритель шепотом. Я взглянул на подорожную. От Москвы до Меджибожа… уланского полка корнету Мореву с будущим. «Какой это Морев? — подумал я, — уж не сын ли генерала Морева-Петруша, которого я видел в корпусе и с которым в последнее время почти подружился?» «Я буду жаловаться», — раздался тот же голос, и в показавшемся в дверях офицере я с радостью узнал Петрушу. «Ковалев! какими судьбами?» — «Я хотел тебе сделать тот же вопрос». — «Да вот, как видишь, еду в полк, да никак не доеду. Отец поручил заехать в деревню, поверить старосту. Там почти месяц просидел, а тут еще лошадей не дают. Однако, чего ты тут стоишь? Войди, по крайней мере, в комнату».
VII
Рассказ Морева
— Садись-ка, брат, вот тут, на диван, — сказал Морев, когда мы вошли в комнату проезжающих. — Не хочешь ли сигару, а я не могу сидеть: надоело. Судя по твоему костюму, тебя можно поздравить. Кончил курс, поступаешь на службу?
— Кончить-то кончил и думаю на службу, да еще не решился куда.
— Эх, брат Ковалев! иди в уланы. Полно купаться в чернилах-то. Ступай к нам в полк. Славный полк, пишет товарищ. Офицеры охотники до лошадей, и у всех славные кони. Соседство, говорит, хорошее, а про охоту и спрашивать нечего. Куропаток мальчишки палками бьют.
Я посмотрел на яркий околыш фуражки Морева.
— Ну, что раздумывать? вели укладываться, да и марш!
Я почти обещал поступить в полк, где служил Морев, но просил его написать мне подробно обо всем. — Позволь же мне, — сказал Петруша, — спросить бутылку шампанского в честь новобранца.
— Нет, брат, — отвечал я, — деревня наша в пяти верстах отсюда, и пока лошадей тебе выкормят, поедем к нам обедать, а после обеда я тебя сейчас лее доставлю на станцию.
— Вот уж этого не могу! — возразил Морев. — Хоть меня и звали в корпусе подбитым ветерком, а все-таки дружба дружбой, а служба службой. И так опоздал. Из деревни уехать было нельзя. Отец сказал бы, что я ничего там не сделал, а я и то даром просидел.
— Да что ж ты там делал?
— Как что? Говорят тебе, поверял старосту. Ты хотя немного помнишь моего отца? Привыкнув к дисциплине, он не терпит возражений. Когда я собирался в полк, отец позвал меня и говорит: «Заезжай в деревню. Я знаю, там беспорядок. Ты уже не ребенок — в твои лета я ротой командовал; так поверь старосту и донеси мне, как нашел хозяйство». Делать было нечего. Сел на тройку, да и марш. Приезжаю, братец, в деревню. Старинный сад зарос. Огромный дом в самом жалком виде. Развалившаяся крыша поросла мохом, мебель оборвана. Старинное аббатство, да и квит. Кое-как устроился в кабинете. В других домах на чердаке галки да голуби, а тут вечер настанет — как бы ты думал? совы! да какой концерт подняли, просто ужас нагнали. Однако ж я главного-то не забываю. Сел поутру в старое волтеровское кресло да и говорю: позовите старосту. Является небольшой мужичок. Кафтанишка на нем худой, обшлага кожей обшиты. Маленькие глазки так и бегают по сторонам; рыжая борода двумя клиньями; в руках две палочки с надрезанными крестиками. «Ты староста?» — «Я, батюшка, Петр Петрович». — «Ну что, как у тебя дела идут?» — «Слава богу, батюшка Петр Петрович, во́ што́». — «Как слава богу? Батюшка говорит, что ты уж два года ничего не присылал». — «Времена-то, батюшка Петр Петрович, какие подошли! Ты ишь какие времена-то, во́ што́!» — повторил староста, взглянув в окно. На дворе был чудный летний день и больше ничего. «Ну, хорошо, — сказал я, — времена временами, а счеты ты принес?» — «Как же, батюшка Петр Петрович, — отвечал староста, указывая на палочки, — на все надо резонт — во́ што́». — «Да что ж это такое?» — «Бирки, батюшка Петр Петрович. Мы люди темные, так бирками занимаемся — во́ што́». — «Ну, говори, а я буду записывать, а там сочтемся». Синий ноготь на большом пальце правой руки у старосты зашагал по бирке из метки в метку, язык залепетал, а раздвоенные концы рыжей бороды зашевелились, опускаясь вверх и вниз, как хвост у трясогузки. «На Бутырском верху семь копень, два крестца, три снопа, без малого, с осьминой. На Разбегае с крестцом сам-треть как есть, на Чудиловом…» Но он с первых слов так меня озадачил, что, делая вид, будто слушаю и записываю, я с отчаяния начал писать: «Пошел козел в огород; чигирики-чок чигири». Мученье мое продолжалось, по крайней мере час. Наконец терпение лопнуло. «Ну, брат, хорошо. Мы после с тобою кончим. Ступай». На другой день плут староста пришел уже незваный и принес не две бирки, а штук десять. «Что тебе нужно?» — «Как же, батюшка Петр Петровичу знамо, пришел к вашей милости счесться. На все надо резонт — во́ што́». Опять та же потеха, и я опять прогнал его. На третий день он притащил чуть не целый воз бирок. Я как только увидал его: «Вон! — говорю, — не смей ко мне приходить, пока не позову». — «Как вашей милости угодно, — говорит, — я, чтоб часом инарал-то наш не осерчал — во́ што́». С тех пор староста уж не приходил незваный. Что делать? Писать к отцу рано, уезжать рано — узнает; скука, да и только!
— Да неужели ты все это время проскучал один?
— То-то и есть, что нет. Судьба сжалилась надо мной и послала такие развлечения, о которых мне и не снилось.
— Что ж такое?
— Чтоб хоть сколько-нибудь очистить совесть перед отцом, я вздумал хотя поле объехать. «Ванька! скажи, чтоб мне и старосте оседлали лошадей; я поеду по полям». Целое утро протаскались мы по межам и кустам и наконец выехали на торную дорогу. Все это так мне надоело, что я хотел было повернуть домой. Вдруг слышу, за нами кто-то едет. Оглядываюсь — какой-то толстый господин на беговых дрожках. Поравнявшись с нами, он поехал шагом и начал попеременно смотреть то на меня, то на старосту. «Позвольте вас спросить, — сказал он наконец, — вы не из Дюкова?» — «Да». — «Не сынок ли генерала Морева? Честь имею рекомендоваться: сосед ваш Орест Савич Морквин». — «Очень приятно…» — «Я, батюшка Петр Петрович, человек простой, живу по-старинному, а потому покорнейше прошу, для первого знакомства, откушать. Изволите видеть, вон за плотиной белый дом. Стол накрыт; милости прошу». Сначала я извинялся, но ничего не помогло. Оказалась ни дать ни взять Крылова басня: «Хозяин музыку любил — и пригласил соседа певчих слушать». Явились певчие. «Становись!» — Скомандовал Орест Савич. Певчие разделились на два хора. Басы и тенора в одну кучу, альты и дисканты в другую. «Вы, батюшка Петр Петрович, еще не слыхивали таких певчих, — заметил, улыбаясь, Морквин, — у меня ведь поют со спором». Сначала я не понял, что значит петь со спором, но за первым блюдом загадка объяснилась. Запели: «Забелелися во чистом поле каменны палаты». Кажется бы, просто-не тут-то было. Басы запели: «Забелелися», вслед за тем дисканты: «Забелелися», басы еще громче: «Забелелися»; дисканты еще визгливей: «Забелелися… забелелися, забелелися, забелелися, забелелися», и наконец все вместе: «каменны палаты». Подобным образом спеты были чуть не все известные русские песни, и эффект выходил такой, что я чуть со смеху не подавился куском телятины. Но это, братец, еще не все. Я забыл тебе рассказать главное. Большая дорога у меня под самым окном. На другой или на третий день сижу я в