— Подай самого лучшего! — взвизгнул хозяин, обращаясь к лакею с прорехой под мышкой.
Мы сели за стол. Мизинцевская кухня в продолжение восьми или девяти лет мало подвинулась вперед.
Правда, блюда стали еще затейливее, явились новые термины: фрикандеи, суп с гнилями, маинесы, говядина превратилась в бафламут; но сущность осталась вся та же. Волос и тряпок в ней. кажется, еще прибыло. Лучшее вино оказалось до половины отлитой бутылкой, пополненной жидкостью неопределенного цвета. К счастью, благодаря предшествовавшей сцене аппетита у меня не было никакого; кусок не шел в горло.
— Человек! прикажи моему кучеру запрягать и подавать.
— Куда ж ты так скоро? Ночуй у меня.
— Нет, извини, брат, через четыре дня еду на службу; поэтому тороплюсь. Передай тетушке мое уважение и скажи, что я не хотел ее беспокоить.
Я вернулся домой. Еще несколько дней — и новая разлука. Кажется, давно ли, точно так же на неопределенный срок, покидал я родные места? Места те же, люди те же; но есть ли какое-нибудь сходство в чувстве тогдашнем и теперешнем? Отчего мне так не хочется, отчего мне жаль уезжать?..
Давно не видал я этой тетради. Вот уже лет пять лежит она в числе прочих бумаг на столе, под кобурными пистолетами — нашем походном пресс-папье. Она начата, когда еще живо было во мне впечатление последней сцены в Мизинцеве, но теперь, когда оно побледнело и заменилось новыми, которые возбуждены близкими утратами, мне как-то странно видеть эту рукопись. На что? для кого она? что она доказывает? Разве справедливость стиха: «Как наши годы-то летят!» Пойдешь, бывало, на ординарцы к начальнику, да как он скажет: «Славно, Ковалев! Все, что я слышу, меня радует. Прекрасный будет офицер!» — так целый день готов делать приемы саблей и карабином. Кажется, это было за несколько недель, а вот уж шестой год, как я офицером, и два года каждый день кричу то же, что тогда кричали мне: «Корпус назад! колено назад! каблуки вниз! повод ближе к шее! смотреть между ушей, подбородка не вешать!» Но еще раз: кого это может интересовать? Разве товарищу прочесть на сон грядущий, а может быть, и С-вой. Она почти еще дитя. Но преумное и милое… К чему я ее тут приплел? Это глупо. Баста! Прощай, тетрадь! Ступай опять под пистолеты…
Опять на родине! Сколько раз завидовал я поэтам! Что за чудный дар сказать самую простую речь, которая, при известных обстоятельствах, каждому так и просится на язык, так и ложится под перо! Вот и теперь так и хочется продолжать: «Я посетил тот мирный уголок…» Кто не пережил, подобно мне, воротись, после долгого отсутствия, опять на родину, во всех родах этого стихотворения? «Уже старушки нет…»
Какая полнота и верность! какой напев! а между тем ни одной рифмы. Поставьте одну — и все пропало. Как бой часов прогоняет ночного духа, одна рифма — звонкий отголосок действительности — рассеяла бы задумчиво-сладостный, безмятежно-грустный сон давно минувшего. Говорят: следы сабельных ударов украшают мужественное лицо воина. Если это правда, то не как темно-красные полосы украшают они его, но как живая вывеска отваги, смотревшей прямо в глаза смерти, и силы, перенесшей жестокие удары. Не то же ли с нашим сердцем? Не потому ли воспоминания его тем слаще, чем глубже некогда оно было уязвлено? Не оттого ли так весело и больно тревожить язвы старых ран? Казалось, если б не дела, не поехал бы я домой: незачем! Дом пустой; одних уж нет, а те далече… Выходит, не то. Я здесь молодею многими годами. где-то теперь Василий Васильич? Где Сережа? Вот сиреневые кусты, под которыми ловились синицы. Вот Старые липы. Как-то они потемнели и шепчутся между Собою. На днях был у меня Морев и упросил приехать К нему. На замечание, что ни я, ни мои люди не знают к нему дороги, он принялся ее толковать:
— Знаешь, верстах в сорока постоялый двор, на большой проселочной дороге?
— Знаю.
— Помнишь, на десятой версте, за ним дорога разделилась: одна пошла направо, к Мизинцеву, а другая налево, ко мне. Только ты по ней не езди: верст пять крюку будет, а будет с нее направо полевая дорога, так ты по ней поезжай. Отъедешь версты Четыре, увидишь церковь направо, а там всякий мальчишка тебе скажет, где Дюково.
В условленный день, на десятой версте за постоялым двором, мы повернули налево. При первой полевой дороге вправо я велел кучеру свернуть на нее.
— Дожно быть, эта дорога не туда; что-то она больно вправо заворачивает, — пробормотал кучер.
— Пожалуйста, не умничай; сказано вправо, и поезжай вправо.
Лошади пустились большой рысью.
— Кажется, Петр Петрович изволили говорить: до церкви четыре версты — а мы проехали верст шесть, а церкви не видать, — отозвался сидевший рядом с кучером Семка.
Проехали еще версты две; показалась церковь.
— Попасть-то попадем, — забормотал снова кучер, — только в Мизинцево, да с другого конца.
— Что ты врешь! — закричал я, — Мизинцево осталось вправо.
Когда мы подъезжали к церкви, навстречу нам попалась дворовая девочка, лет десяти.
— Куда ж ты несешься? Надо, по крайней мере, расспросить.
Кучер остановил лошадей и оборотился в ту сторону, по которой шла девочка, с выражением лица, ясно говорившим: посмотрим, мол, что из этого будет?
— Послушай, умница! какое это село?
— Мизинчево, — отвечала девочка, картавя.
— А дома барин?
— Нету-ш.
— Кто ж дома?
— Шталая балиня дома-ш.
— Пошел на барский двор! — сказал я, на этот раз не очень громко.
Во флигеле Аполлона перемены почти никакой не оказалось. Та же комната, та же мебель, бумаги, духи, пурки, романы, овес и проч. Только разве ковры несколько полиняли.
— Семка! приготовил ты мне сюртук со вторыми эполетами?
— Готов-с.
— Давай мне бриться! Ну, что ж ты стоишь?
— Виноват.
— Что такое?
— Забыл бритвы захватить.
— Эх, брат! Мы с тобой не минем никуда поехать без того, чтоб чего-нибудь не забыть! Ты хоть бы у здешнего человека спросил Аполлона Павловича бритвы.
— Спрашивал, да нету-с. С собой увезли, а здесь все на замок-с.
— Однако не пойду же я к тетушке с такою бородой.
— Совсем мало заметно-с.
— Ступай и принеси мне бритву — понимаешь?
Семка ушел. Со скуки я взял какой-то роман Сю, кажется, «Le sept peches capitaux»[30]. Перевернув две-три страницы, вижу, на атласной бумажке с кружевным ободком и цветной виньеткой, записку, начинавшуюся словами: «Mon ange! Votre femme est une indigne»[31]. Я захлопнул книжку и бросил на стол. Явились бритвы.
— Доложили ли тетушке о моем приезде?
— Докладывали-с; приказали просить-с.
— А куда идти? Через двор, в большой флигель?
— Точно так.
Немудрено было мне отречься от Мизинцева! Когда-то желтая решетка частью повалилась, частью разобрана на дрова; старый сад вырублен, и на месте его торчат какие-то палки; пруд почти высох; деревня по другую сторону почернела и, кажется, присела к земле; по выгону бродят тощие крестьянские клячи. Собственно барский двор кругом зарос исполинским репейником и лопухами. Колизей от времени и дождя